Так что сочинителя вполне можно причислить к героическим отважным натурам. Между тем в свете, где всегда все так блестяще и гладко, он ведет себя скованно (робеет), развязно (слишком добродушен) и неуклюже (не хватает лоска). Но попробуйте втянуть его в разговор или заманить в сеть сердечной беседы, и вы увидите, как он сразу же отбросит свою неловкость. Язык у него подвешен не хуже, чем любой другой язык, жестикуляция самая естественная, а глаза блестят не меньше, чем у какого-нибудь политика, промышленника или моряка. Он общителен, как и любой другой светский человек. Может быть, за целый год с ним не произойдет ничего нового, ведь он только и делал, что возился со своими пассажами и строфами, и все никак не мог дописать очередной шедевр. Но, помилуйте, зато у него богатая фантазия. Неужели она нынче ничего не стоит? Он способен своими неожиданными метафорами так рассмешить компанию, скажем, из двадцати человек, что они чуть не лопнут от смеха. Или прямо с ходу шокировать всех гостей. Или просто прочесть вслух стихи собственного изготовления и растрогать публику до слез. А если бы еще и книги его появились на прилавках! Весь свет, мечтает он в своем чердачном одиночестве, бросится покупать их. И все экземпляры в глянцевых, твердых или даже коричневых кожаных переплетах мгновенно разойдутся. На титульном листе появится его имя, и этого обстоятельства, наивно полагает он, будет достаточно, чтобы прославиться на весь огромный белый свет. А уж потом начнутся разочарования, окрики в журналах, ядовитое шипенье, замалчивание до могилы. Наш писатель узнает, почем фунт лиха. Он придет домой, уничтожит все свои бумаги, пнет ногой письменный стол с такой яростью, что тот опрокинется вверх тормашками, разорвет какой-то начатый роман, раздерет в клочья бювар, вышвырнет в окно запас писчих перьев и напишет своему издателю: «Милостивый государь, прошу вас не связывать со мной никаких надежд». После чего отправится в морской круиз. Впрочем, весьма скоро его гнев и стыд покажутся ему смешными, и он скажет себе, что должен и обязан снова приступить к работе.
Кто-то поступает так, кто-то, возможно, иначе, не в нюансах дело. Прирожденный писатель, если он прирожденный, никогда не теряет мужества. Он испытывает почти неизменное доверие к миру, каждое утро открывает перед ним тысячу новых возможностей. Ему знакомы все виды отчаяния, но и все виды эйфории.
Однако вот что странно: успехи вызывают у него больше сомнений в своих силах, чем неудачи. Вероятно, потому, что машина его мышления постоянно на ходу. Бывает, что писатель сколачивает себе состояние, но ему почти неловко иметь кучу денег. В таких случаях он нарочно прибедняется, чтобы не стать мишенью для отравленных стрел зависти и сарказма. Поведение вполне естественное! А что, если он прозябает в нищете и презрении? Ютится в сырых холодных комнатах? Что, если по крышке его рабочего стола ползают насекомые? Если он спит на соломенном тюфяке? Если в подъезде его дома раздаются дикие крики соседей? В поисках пропитания он бродит в гордом одиночестве по безлюдным дорогам и мокнет под проливным дождем, но никогда ни один разумный человек не протянет ему руку помощи. Потому, вероятно, что его дурацкая фигура смотрится нелепо под палящим столичным солнцем, и в неопрятных ночлежках, и в чистом поле, где дует пронизывающий ветер, и в приютах, где, несмотря на красивое название, нельзя найти ни приюта, ни уюта, ни дружеского участия. Разве такое невезение исключается? Выходит, что писатель может преодолеть все опасности, а как именно он их преодолеет, зависит от его гениальной способности приспосабливаться к лишениям. Писатель любит весь мир, ибо чувствует, что если не сможет его любить, то перестанет быть гражданином мира. В большинстве случаев так оно и бывает с бездарными собратьями по перу, и ему это известно. Поэтому он избегает показывать жизни угрюмую физиономию. В результате многие считают его недалеким, ограниченным фантазером. Где им понять, что этот человек не может себе позволить ни насмешки, ни ненависти, поскольку подобные эмоции отбивают всякую охоту к творчеству.