Выбрать главу
Тебя он за грядою туч найдет, окликнет. Чем дальше ты, тем дальше луч и тень — проникнет.
Тебя, пусть впереди темно, пусть ты незрима, пусть слабо он осветит, но неповторимо.
Так, шествуя отсюда в темь, но без тревоги, ты свет мой превращаешь в тень на полдороге.
В отместку потрясти дозволь твой мир — полярный — лицом во тьме и тенью столь, столь лучезарной.
Огонь, предпочитая сам смерть — запустенью, все чаще шарит по лесам моею тенью.
Все шарит он, и, что ни день, доступней взгляду, как мечется не мозг, а тень от рая к аду.
1965

КУЛИК

В те времена убивали мух, ящериц, птиц. Даже белый лебяжий пух не нарушал границ.
Потом по периметру той страны, вившемуся угрем, воздвигли четыре глухих стены, дверь нанесли углем.
Главный пришел и сказал, что снег выпал и нужен кров. И вскоре был совершен набег в лес за охапкой дров.
Дом был построен. В печной трубе пламя гудело, злясь. Но тренье глаз о тела себе подобных рождает грязь.
И вот пошла там гулять в пальто без рукавов чума. Последними те умирали, кто сразу сошел с ума.
Так украшает бутылку блик, вмятина портит щит. На тонкой ножке стоит кулик и, глядя вперед, молчит.
1965(?)

НАБЕРЕЖНАЯ р. ПРЯЖКИ

Автомобиль напомнил о клопе, и мне, гуляющему с лютней, все показалось мельче и уютней на берегу реки на букву «пэ», петлявшей, точно пыльный уж. Померкший взор опередил ботинки, застывшие перед одной из луж, в чьем зеркале бутылки деревьев, переполненных своим вином, меняли контуры, и город был потому почти неотрезвим. Я поднял ворот. Холодный ветер развернул меня лицом на Запад, и в окне больницы внезапно, как из крепостной бойницы, мелькнула вспышка желтого огня.
1965(?)

1966

ОСТАНОВКА В ПУСТЫНЕ

Теперь так мало греков в Ленинграде, что мы сломали Греческую церковь, дабы построить на свободном месте концертный зал. В такой архитектуре есть что-то безнадежное. А впрочем, концертный зал на тыщу с лишним мест не так уж безнадежен: это — храм, и храм искусства. Кто же виноват, что мастерство вокальное дает сбор больший, чем знамена веры? Жаль только, что теперь издалека мы будем видеть не нормальный купол, а безобразно плоскую черту. Но что до безобразия пропорций, то человек зависит не от них, а чаще от пропорций безобразья.
Прекрасно помню, как ее ломали. Была весна, и я как раз тогда ходил в одно татарское семейство, неподалеку жившее. Смотрел в окно и видел Греческую церковь. Все началось с татарских разговоров; а после в разговор вмешались звуки, сливавшиеся с речью поначалу, но вскоре — заглушившие ее. В церковный садик въехал экскаватор с подвешенной к стреле чугунной гирей. И стены стали тихо поддаваться. Смешно не поддаваться, если ты стена, а пред тобою — разрушитель.
К тому же экскаватор мог считать ее предметом неодушевленным и, до известной степени, подобным себе. А в неодушевленном мире не принято давать друг другу сдачи. Потом туда согнали самосвалы, бульдозеры... И как-то в поздний час сидел я на развалинах абсиды. В провалах алтаря зияла ночь. И я — сквозь эти дыры в алтаре — смотрел на убегавшие трамваи, на вереницу тусклых фонарей. И то, чего вообще не встретишь в церкви, теперь я видел через призму церкви.
Когда-нибудь, когда не станет нас, точнее — после нас, на нашем месте возникнет тоже что-нибудь такое, чему любой, кто знал нас, ужаснется. Но знавших нас не будет слишком много. Вот так, по старой памяти, собаки на прежнем месте задирают лапу. Ограда снесена давным-давно, но им, должно быть, грезится ограда. Их грезы перечеркивают явь. А может быть, земля хранит тот запах: асфальту не осилить запах псины. И что им этот безобразный дом! Для них тут садик, говорят вам — садик. А то, что очевидно для людей, собакам совершенно безразлично. Вот это и зовут: «собачья верность». И если довелось мне говорить всерьез об эстафете поколений, то верю только в эту эстафету. Вернее, в тех, кто ощущает запах.