Со всей неумолимостью тоски,
с действительностью грустной на ножах,
подобье подбородка и виски
большим и указательным зажав,
я быстро погружаюсь в глубину,
особенно устами, как фрегат,
идущий неожиданно ко дну
в наперстке, чтоб не плавать наугад.
По горло или все-таки по грудь
хрусталик погружается во тьму,
но дальше переносицы нырнуть
еще не удавалось никому.
Какой бы ни почувствовал рывок
надежды, но (подальше от беды)
всегда серо-зеленый поплавок
выскакивает к небу из воды.
Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал,
рад муку, чем придется, утолить
и первый подвернувшийся овал
любимыми чертами заселить.
И то уже удваивает пыл,
что в локонах покинутых слились
то место, где их Бог остановил,
с тем краешком, где ножницы прошлись.
Ирония на почве естества,
надежда в ироническом ключе,
колеблема разлукой, как листва,
как бабочка (не так ли?) на плече:
живое или мертвое, оно,
хоть собственными пальцами творим, —
связующее легкое звено
меж образом и призраком твоим.
В РАСПУТИЦУ
Дорогу развезло
как реку.
Я погрузил весло
в телегу,
спасательный овал
намаслив
на всякий случай. Стал
запаслив.
Дорога как река,
зараза.
Мережей рыбака —
тень вяза.
Коню не до ухи
под носом.
Тем более, хи-хи,
колесам.
Не то, чтобы весна,
но вроде.
Разброд и кривизна.
В разброде
деревни — все подряд
хромая.
Лишь полный скуки взгляд —
прямая.
Кустарники скребут
по борту.
Спасательный хомут —
на морду.
Над яблоней моей
над серой,
восьмерка журавлей —
на Север.
Воззри сюда, о друг —
потомок:
во всеоружьи дуг,
постромок,
и двадцати пяти
от роду,
пою на полпути
в природу.
* * *
К семейному альбому прикоснись
движением, похищенным (беда!)
у ласточки, нырнувшей за карниз,
похитившей твой локон для гнезда.
А здесь еще, смотри, заметены
метелью придорожные холмы.
Дом тучами придавлен до земли,
березы без ума от бахромы.
Ни ласточек, ни галок, ни сорок.
И тут кому-то явно не до них.
Мальчишка, атакующий сугроб,
беснуется — в отсутствие родных.
С ГРУСТЬЮ И С НЕЖНОСТЬЮ
А. Горбунову
На ужин вновь была лапша, и ты,
Мицкевич, отодвинув миску,
сказал, что обойдешься без еды.
Поэтому и я, без риску
медбрату показаться бунтарем,
последовал чуть позже за тобою
в уборную, где пробыл до отбоя.
«Февраль всегда идет за январем,
а дальше — март». — Обрывки разговора,
сверканье кафеля, фарфора;
вода звенела хрусталем.
Мицкевич лег, в оранжевый волчок
уставив свой невидящий зрачок.
А может, там судьба ему видна...
Бабанов в коридор медбрата вызвал.
Я замер возле темного окна,
и за спиною грохал телевизор.
«Смотри-ка, Горбунов, какой там хвост!»
«А глаз какой!» — «А видишь тот нарост
под плавником?» — «Похоже на нарыв».
Так в феврале мы, рты раскрыв,
таращились в окно на звездных Рыб,
сдвигая лысоватые затылки,
в том месте, где мокрота на полу.
Где рыбу подают порой к столу,
но к рыбе не дают ножа и вилки.
* * *
Дни бегут надо мной,
словно тучи над лесом,
у него за спиной
сбившись стадом белесым,
и, застыв над ручьем,
без мычанья и звона
налегают плечом
на ограду загона.