Выбрать главу
Здесь, на земле, от нежности до умоисступленья все формы жизни есть приспособленье. И в том числе взгляд в потолок и жажда слиться с Богом, как с пейзажем, в котором нас разыскивает, скажем, один стрелок.
Как на сопле, все виснет на крюках своих вопросов, как вор трамвайный, бард или философ — здесь, на земле, из всех углов несет, как рыбой, с одесной и с левой слиянием с природой или с девой и башней слов!
Дух-исцелитель! Я из бездонных мозеровских блюд так нахлебался варева минут и римских литер, что в жадный слух, который прежде не был привередлив, не входят щебет или шум деревьев — я нынче глух.
О нет, не помощь зову твою, означенная высь! Тех нет объятий, чтоб не разошлись как стрелки в полночь. Не жгу свечи, когда, разжав железные объятья, будильники, завернутые в платья, гремят в ночи!
И в этой башне, в правнучке вавилонской, в башне слов, все время недостроенной, ты кров найти не дашь мне! Такая тишь там, наверху, встречает златоротца, что, на чердак карабкаясь, летишь на дно колодца.
Там, наверху — услышь одно: благодарю за то, что ты отнял все, чем на своем веку владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда есть пища вора и прообраз Рая, верней — добыча времени: теряя (пусть навсегда)
что-либо, ты не смей кричать о преданной надежде: то Времени, невидимые прежде, в вещах черты вдруг проступают, и теснится грудь от старческих морщин; но этих линий — их не разгладишь, тающих как иней, коснись их чуть.
Благодарю... Верней, ума последняя крупица благодарит, что не дал прилепиться к тем кущам, корпусам и словарю, что ты не в масть моим задаткам, комплексам и форам зашел — и не предал их жалким формам меня во власть.
*
Ты за утрату горазд все это отомщеньем счесть, моим приспособленьем к циферблату, борьбой, слияньем с Временем — Бог весть! Да полно, мне ль! А если так — то с временем неблизким, затем что чудится за каждым диском в стене — туннель.
Ну что же, рой! Рой глубже и, как вырванное с мясом, шей сердцу страх пред грустною порой, пред смертным часом. Шей бездну мук, старайся, перебарщивай в усердьи! Но даже мысль — о как его! — бессмертьи есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу хочу я прокричать и посмотреть вперед — раз перспектива умереть доступна глазу — кто издали откликнется? Последует ли эхо? Иль ей и там не встретится помеха, как на земли?
Ночная тишь... Стучит башкой об стол, заснув, заочник. Кирпичный будоражит позвоночник печная мышь. И за окном толпа деревьев в деревянной раме, как легкие на школьной диаграмме, объята сном.
Все откололось... И время. И судьба. И о судьбе... Осталась только память о себе, негромкий голос. Она одна. И то — как шлак перегоревший, гравий, за счет каких-то писем, фотографий, зеркал, окна, —
исподтишка... и горько, что не вспомнить основного! Как жаль, что нету в Христианстве бога — пускай божка — воспоминаний, с пригоршней ключей от старых комнат — идолища с ликом старьевщика — для коротанья слишком глухих ночей.
Ночная тишь. Вороньи гнезда, как каверны в бронхах. Отрепья дыма роются в обломках больничных крыш. Любая речь безадресна, увы, об эту пору — чем я сумел, друг-небожитель, спору нет, пренебречь.
Страстная. Ночь. И вкус во рту от жизни в этом мире, как будто наследил в чужой квартире и вышел прочь! И мозг под током! И там, на тридевятом этаже горит окно. И, кажется, уже не помню толком,