Выбрать главу
Там должна быть та улица с деревьями в два ряда, подъезд с торсом нимфы в нише и прочая ерунда; и портрет висел бы в гостиной, давая вам представленье о том, как хозяйка выглядела, будучи молода.
Я внимал бы ровному голосу, повествующему о вещах, не имеющих отношенья к ужину при свечах, и огонь в камельке, Фортунатус, бросал бы багровый отблеск на зеленое платье. Но под конец зачах.
Время, текущее в отличие от воды горизонтально от вторника до среды, в темноте там разглаживало бы морщины и стирало бы собственные следы.
IV
И там были бы памятники. Я бы знал имена не только бронзовых всадников, всунувших в стремена истории свою ногу, но и ихних четвероногих, учитывая отпечаток, оставленный ими на
населении города. И с присохшей к губе сигаретою сильно за полночь возвращаясь пешком к себе, как цыган по ладони, по трещинам на асфальте я гадал бы, икая, вслух о его судьбе.
И когда бы меня схватили в итоге за шпионаж, подрывную активность, бродяжничество, менаж- а-труа, и толпа бы, беснуясь вокруг, кричала, тыча в меня натруженными указательными: «Не наш!», —
я бы втайне был счастлив, шепча про себя: «Смотри, это твой шанс узнать, как выглядит изнутри то, на что ты так долго глядел снаружи; запоминай же подробности, восклицая “Vive la Patrie!”»
1976

ЧАСТЬ РЕЧИ (1975–1976)

* * *
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, дорогой, уважаемый, милая, но не важно даже кто, ибо черт лица, говоря откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но и ничей верный друг вас приветствует с одного из пяти континентов, держащегося на ковбоях; я любил тебя больше, чем ангелов и самого, и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих; поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне, в городке, занесенном снегом по ручку двери, извиваясь ночью на простыне — как не сказано ниже по крайней мере — я взбиваю подушку мычащим «ты» за морями, которым конца и края, в темноте всем телом твои черты, как безумное зеркало повторяя.
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло. Учит гортань проговорить «впусти». Холод меня воспитал и вложил перо в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря солнце садится, и никого кругом. То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех, или речь, или горячий чай, все отчетливей раздается снег и чернеет, что твой Седов, «прощай».
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву, под него ложащуюся, точно под татарву. Узнаю этот лист, в придорожную грязь падающий, как обагренный князь. Растекаясь широкой стрелой по косой скуле деревянного дома в чужой земле, что гуся по полету, осень в стекле внизу узнает по лицу слезу. И, глаза закатывая к потолку, я не слово о номер забыл говорю полку, но кайсацкое имя язык во рту шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
* * *
Это — ряд наблюдений. В углу — тепло. Взгляд оставляет на вещи след. Вода представляет собой стекло. Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде. Веранда под натиском ивняка. Тело покоится на локте, как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск извлекут с проступившим сквозь бахрому оттиском «доброй ночи» уст не имевших сказать кому.
* * *
Потому что каблук оставляет следы — зима. В деревянных вещах замерзая в поле, по прохожим себя узнают дома. Что сказать ввечеру о грядущем, коли воспоминанье в ночной тиши о тепле твоих — пропуск — когда уснула, тело отбрасывает от души на стену, точно тень от стула на стену ввечеру свеча, и под скатертью стянутым к лесу небом над силосной башней натертый крылом грача не отбелишь воздух колючим снегом.