Выбрать главу
В прошлом те, кого любишь, не умирают! В прошлом они изменяют или прячутся в перспективу. В прошлом лацканы `уже; единственные полуботинки дымятся у батареи, как развалины буги-вуги. В прошлом стынущая скамейка напоминает обилием перекладин обезумевший знак равенства. В прошлом ветер до сих пор будоражит смесь латыни с глаголицей в голом парке: жэ, че, ша, ща плюс икс, игрек, зет, и ты звонко смеешься: «Как говорил ваш вождь, ничего не знаю лучше абракадабры».
XVI
Четверть века спустя, похожий на позвоночник трамвай высекает искру в вечернем небе, как гражданский салют погасшему навсегда окну. Один караваджо равняется двум бернини, оборачиваясь шерстяным кашне или арией в Опере. Эти метаморфозы, теперь оставшиеся без присмотра, продолжаются по инерции. Другие предметы, впрочем, затвердевают в том качестве, в котором ты их оставил, отчего они больше не по карману никому. Демонстрация преданности? Просто склонность к монументальности? Или это в двери нагло ломится будущее, и непроданная душа у нас на глазах приобретает статус классики, красного дерева, яичка от Фаберже? Вероятней последнее. Что — тоже метаморфоза и тоже твоя заслуга. Мне не из чего сплести венок, чтоб как-то украсить чело твое на исходе этого чрезвычайно сухого года. В дурно обставленной, но большой квартире, как собака, оставшаяся без пастуха, я опускаюсь на четвереньки и скребу когтями паркет, точно под ним зарыто — потому что оттуда идет тепло — твое теперешнее существованье. В дальнем конце коридора гремят посудой; за дверью шуршат подолы и тянет стужей. «Вертумн, — я шепчу, прижимаясь к коричневой половице мокрой щекою, — Вертумн, вернись».
декабрь 1990, Милан

АНГЕЛ

Белый хлопчатобумажный ангел, до сих пор висящий в моем чулане на металлических плечиках. Благодаря ему, ничего дурного за эти годы не стряслось: ни со мной, ни — тем более — с помещеньем. Скромный радиус, скажут мне; но зато четко очерченный. Будучи сотворены не как мы, по образу и подобью, но бесплотными, ангелы обладают только цветом и скоростью. Последнее позволяет быть везде. Поэтому до сих пор ты со мной. Крылышки и бретельки в состояньи действительно обойтись без торса, стройных конечностей, не говоря — любви, дорожа безыменностью и предоставляя телу расширяться от счастья в диаметре где-то в теплой Калифорнии.
1990

* * *

Томасу Транстрёмеру

Вот я и снова под этим бесцветным небом, заваленным перистым, рыхлым, единым хлебом души. Немного накрапывает. Мышь-полевка приветствует меня свистом. Прошло полвека.
Барвинок и валун, заросший густой щетиной мха, не сдвинулись с места. И пахнет тиной блеклый, в простую полоску, отрез Гомеров, которому некуда деться из-за своих размеров.
Первым это заметили, скорее всего, деревья, чья неподвижность тоже следствие недоверья к птицам с их мельтешеньем и отражает строгость взгляда на многорукость — если не одноногость.
В здешнем бесстрастном, ровном, потустороннем свете разница между рыбой, идущей в сети, и мокнущей под дождем статуей алконавта заметна только привыкшим к идее деленья на два.
И более двоеточье, чем частное от деленья голоса на бессрочье, исчадье оледененья, я припадаю к родной, ржавой, гранитной массе серой каплей зрачка, вернувшейся восвояси.
1990

МЕТЕЛЬ В МАССАЧУСЕТСЕ

Виктории Швейцер

Снег идет — идет уж который день. Так метет, хоть черный пиджак надень. Городок замело. Не видать полей. Так бело, что не может быть белей.
Или — может: на то и часы идут. Но минут в них меньше, чем снега тут. По ночам темнота, что всегда была непроглядна, и та, как постель, бела.