Выбрать главу
но без копейки в кармане, чтоб выйти в город, издали выглядящий, точно он приколот
как открытка к закату; над рейдом плывут отары туч, запах потных подмышек и перебор гитары.
О, Средиземное море! после твоей пустыни ногу тянет запутаться в уличной паутине.
Палубные надстройки и прогнивший базис разглядывают в бинокль порт, как верблюд — оазис.
Ах, лишь истлев в песке, растеряв наколки, можно, видать, пройти сквозь ушко иголки,
чтоб сесть там за круглый столик с какой-нибудь ненаглядной местных кровей под цветной гирляндой
и слушать, как в южном небе над флагом морской купальни шелестят, точно пальцы, мусоля банкноты, пальмы.
1991

НАДПИСЬ НА КНИГЕ

Когда ветер стихает и листья пастушьей сумки еще шуршат по инерции или благодаря безмятежности — этому свойству зелени — и глаз задерживается на рисунке обоев, на цифре календаря, на облигации, траченной колизеями ноликов, ты — если ты был прижит под вопли вихря враждебного, яблочка, ругань кормчего — различишь в тишине, как перо шуршит, помогая зеленой траве произнести «всё кончено».
1991, Рим

ПИСЬМО В ОАЗИС

Не надо обо мне. Не надо ни о ком. Заботься о себе, о всаднице матраса. Я был не лишним ртом, но лишним языком, подспудным грызуном словарного запаса.
Теперь в твоих глазах амбарного кота, хранившего зерно от порчи и урона, читается печаль, дремавшая тогда, когда за мной гналась секира фараона.
С чего бы это вдруг? Серебряный висок? Оскомина во рту от сладостей восточных? Потусторонний звук? Но то шуршит песок, пустыни талисман, в моих часах песочных.
Помол его жесток, крупицы — тяжелы, и кости в нем белей, чем просто перемыты. Но лучше грызть его, чем губы от жары облизывать в тени осевшей пирамиды.
1991

ПОСВЯЩАЕТСЯ ДЖИРОЛАМО МАРЧЕЛЛО

Однажды я тоже зимою приплыл сюда из Египта, считая, что буду встречен на запруженной набережной женой в меховом манто и в шляпке с вуалью. Однако встречать меня пришла не она, а две старенькие болонки с золотыми зубами. Хозяин-американец объяснял мне потом, что если его ограбят, болонки позволят ему свести на первое время концы с концами. Я поддакивал и смеялся.
Набережная выглядела бесконечной и безлюдной. Зимний, потусторонний свет превращал дворцы в фарфоровую посуду и население — в тех, кто к ней не решается прикоснуться. Ни о какой вуали, ни о каком манто речи не было. Единственною прозрачной вещью был воздух и розовая, кружевная занавеска в гостинице «Мелеагр и Аталанта», где уже тогда, одиннадцать лет назад, я мог, казалось бы, догадаться, что будущее, увы, уже настало. Когда человек один, он в будущем, ибо оно способно обойтись, в свою очередь, без сверхзвуковых вещей, обтекаемой формы, свергнутого тирана, рухнувшей статуи. Когда человек несчастен, он в будущем. Теперь я не становлюсь больше в гостиничном номере на четвереньки, имитируя мебель и защищаясь от собственных максим. Теперь умереть от горя, боюсь, означало бы умереть с опозданьем; а опаздывающих не любят именно в будущем. Набережная кишит подростками, болтающими по-арабски. Вуаль разрослась в паутину слухов, перешедших впоследствии в сеть морщин, и болонок давно поглотил их собачий Аушвиц. Не видать и хозяина. Похоже, что уцелели только я и вода: поскольку и у нее нет прошлого.
1991

* * *

Ты не скажешь комару: «Скоро я, как ты, умру». С точки зренья комара, человек не умира.
Вот откуда речь и прыть — от уменья жизни скрыть свой конец от тех, кто в ней насекомого сильней,