Выбрать главу
в историю. Так сказать, вжился в роль. Но он — единица. А единица — ноль, и боль единицы для нас не боль
массы. Это одно само по себе поможет стереть клеймо трагедии с нашего города. В общем, мы все дерьмо,
вы — особенно. Ибо театр — храм искусства. Однако по ходу драм наши не перебегают к вам,
ваши к нам — то и дело, вмешиваясь в сюжет. Аполлон был этим не раз задет. Узилище, по существу, ответ
на жажду будущего пролезть в историю, употребляя лесть, облекаясь то в жесть, то в Благую Весть,
то в габардин, то в тряпье идей. Но история — мрамор и никаких гвоздей! Не пройдет! Как этот ваш прохиндей!
И вам, чтобы его спасти, пришлось бы забраться на сцену и разнести историю в щепки. Эй, стража! Закрой ворота и опусти
занавес».
1994–1995

ТРИТОН

Земная поверхность есть признак того, что жить в космосе разрешено, поскольку здесь можно сесть, встать, пройтись, потушить лампу, взглянуть в окно.
Восемь других планет считают, что эти как раз выводы неверны, и мы слышим их «нет!», когда убивают нас и когда мы больны.
Тем не менее я существую, и мне, искренне говоря, в результате вполне
единственного бытия дороже всего моря.
Хотя я не враг равнин, друг ледниковых гряд, ценитель пустынь и гор — особенно Апеннин — всего этого, говорят, в космосе перебор.
Статус небесных тел приобретаем за счет рельефа. Но их рельеф не плещет и не течет, взгляду кладя предел, его же преодолев.
Всякая жизнь под стать ландшафту. Когда он сер, сух, ограничен, тверд, какой он может подать умам и сердцам пример, тем более — для аорт?
Когда вы стоите на Сириусе — вокруг бурое фантази из щебня и валуна. Это портит каблук и не блестит вблизи.
У тел и у их небес нету, как ни криви пространство, иной среды. «Многие жили без, — заметил поэт, — любви, но никто без воды».
Отсюда — мой сентимент. И скорей, чем турист, готовый нажать на спуск камеры в тот момент, когда ландшафт волнист, во мне говорит моллюск.
Ему подпевает хор хордовых, вторят пять литров неголубой крови: у мышц и пор суши меня, как пядь, отвоевал прибой.
Стоя на берегу моря, морща чело, присматриваясь к воде, я радуюсь, что могу разглядывать то, чего в галактике нет нигде.
Моря состоят из волн — странных вещей, чей вид множественного числа, брошенного на произвол, был им раньше привит всякого ремесла.
По существу, вода — сумма своих частей, которую каждый миг меняет их чехарда; и бредни ведомостей усугубляет блик.
Определенье волны заключено в самом слове «волна». Оно, отмеченное клеймом взгляда со стороны, им не закабалено.
В облике буквы «в» явно дает гастроль восьмерка — родная дочь бесконечности, столь свойственной синеве, склянке чернил и проч.
Как форме, волне чужды ромб, треугольник, куб, всяческие углы. В этом — прелесть воды. В ней есть нечто от губ с пеною вдоль скулы.
Склонностью пренебречь смыслом, чья глубина буквальна, морская даль напоминает речь, рваные письмена, некоторым — скрижаль.
Именно потому, узнавая в ней свой почерк, певцы поют рыхлую бахрому — связки голосовой или зрачка приют.
Заговори сама, волна могла бы свести слушателя своего в одночасье с ума, сказав ему: «я, прости, не от мира сего».