ШПИОН
С глухим гуденьем первая волна
уже проходит за его спиною
над городом, который навсегда
покинул на рассвете он в казенном
рыдване, всеми шинами его
лобзая мокрый от дождя булыжник;
и скрип часов на ратуше у врат
Сент-Безила, ронявший наземь время,
исторг слезу. В их глуховатом гуле
ему в тот миг почудились гудки
и лязг бегущих по равнинам мира
составов, пароходные сирены,
гром цепи выбираемой — вся эта
сжимающая внутренности гамма
отбытия, прощанья... Но сейчас,
здесь, в этой роще, в месте рандеву,
мундир навечно зарывая в листья
акации, застегивая свой
жилет крестьянский, он спокоен.
Небо
над рощей набухает мерным гулом
бомбардировки, самолеты строем
плывут сквозь тучи, городок трясется
от взрывов, вспышек; и огонь в одном
из окон ратуши гласит, что садик
с фонтанами, где он по вечерам
тянул коньяк и созерцал толпу,
засыпан щебнем и стволы пылают.
Но он — он смотрит именно туда.
В его глазах не столько жалость, сколько
внезапная растерянность, которой
он вовсе не испытывал, когда
он прибывал сюда, когда над полем,
как одуванчик легкий, парашют,
качаясь, плыл к мерцавшему украдкой
фонарику, и залитое лунным
сияньем поле шло ему навстречу.
Тогда, ночуя в погребе, среди
каких-то бочек, ведер, он не пекся
о деле, не страшился, что погрешность
в его бумагах иль в одежде вдруг
предаст его, но наслаждался, лежа,
сырым дыханием корней, земли
и древности; а утром, прячась в сене,
он на возу внимал бренчанью сбруи
и скрежету ободьев, а потом —
потом тот поезд! Все купе битком
забиты возвращающимся с празднеств
веселым людом, говорящим о
прыжках через костер, венках смолы
и танцах. Словно знающий на память
все каталоги коллекционер,
найдя на чердаке иль в пыльной лавке
кулон от Фаберже или тет-беш
с Мартиники, он с жадностью вбирал,
оценивая точно, блеск их полу-
восточных глаз, заглатыванье гласных,
оборки, складки, запах брюк и кожи,
телепатические пожиманья
плечами, заменявшие им речи.
Укачиваем поездом, согретый
телами, смехом, местной акватинтой,
он ощущал, как подлинные жесты
овладевают пальцами: он впредь
из правой в левую не перекинет вилку,
крестясь, не станет уж креститься справа
налево. Возмужавший не в культуре,
но в ветреных краях, не тяготясь
поэтому привычками, легко
усвоит он все племенные нравы
и ритуалы их страны, к столице
которой он в то утро подъезжал,
чтоб вызнать и предать.
Но рваный рокот,
как хриплый кашель в горле василиска,
прокатывается над пограничным полем:
громады танков раздвигают рожь,
за ними — цепью — темная пехота.
И, узнавая тусклый цвет их глаз
и поступь тел, тяжелых от домашней
мучной еды, он вспоминает свой
дом, сад, площадку с гравием и посвист
ночного ветра. Скверно быть изъятым,
он думает, из собственной судьбы,
из недр patria, и оказаться
чужим для всех подкидышем. И тут
он вздрагивает от неуютной мысли:
что, если по ошибке иль случайно
солдатам неизвестно ни о нем,
ни о его заданье? Как солдаты
его воспримут — нервный человек,
в крестьянском платье, говорящий с местным
акцентом, неспособный вспомнить улиц
родного городка? Поставив к стенке,
не будут ли они в итоге правы?
Он прижимается к стволу и ждет.
Из ХАИМА ПЛУЦИКА
ФРАГМЕНТЫ ПОЭМЫ «ГОРАЦИО»
II. Конюх
Тяжелый стук подков разрушил полночь
и замер возле Везерской таверны.
И Ричард, конюх, выскочил во двор,
держа над головой фонарь, заливший
кромешной темнотой его глазницы
и яму рта.
«Привет! Ну что, слыхал?»
«Держи-ка лошадь, — буркнул я. — О чем ты?»
«Да все насчет дворца. Вот это штучка!
Да-да, та сучка, в чьей лоханке наш
прелестный принц плескался, как приспичит.
А он был похотлив, как сотни наших
козлов соседских... Что ж, теперь он мертв.
Хотя король и королева — тоже».