Выбрать главу

В изгнании оказываешься по ряду различных причин и в разных обстоятельствах. Одни из них выглядят лучше, другие хуже, но это отличие перестает иметь значение к моменту чтения некролога. На книжной полке ваше место будет занято не вами, но вашей книгой. И до тех пор пока будет проводиться различие между искусством и жизнью, лучше, если скверной сочтут вашу жизнь, а не вашу книгу, чем наоборот. Конечно, есть вероятность, что интереса не вызовет ни то ни другое.

Жизнь в изгнании, за границей, в чуждой стихии есть, в сущности, предварение вашей литературной судьбы, затерянности на полке среди тех, с кем вас роднит лишь первая буква фамилии. Вот вы в читальном зале какой-то гигантской библиотеки, в виде книги, еще раскрытой... Вашему читателю наплевать, как вы сюда попали. Дабы вас не захлопнули и не поставили на полку, вы должны открыть вашему читателю, который думает, что он все знает, что-то качественно новое — в его мире и в нем самом. Если это покажется завышенным требованием, пусть будет так, потому что в этом вся игра и состоит и потому что дистанция, которую изгнание пролагает между автором и его протагонистами, иногда вынуждает прибегнуть к астрономическим цифрам или библейским меркам.

Это и заставляет думать, что «изгнание», возможно, не самый подходящий термин для описания положения писателя, вынужденного (государством, страхом, бедностью, скукой) покинуть свою страну. «Изгнание», в лучшем случае, охватывает сам момент отъезда, исключения: то, что за этим следует, слишком удобно и слишком автономно, чтобы именоваться термином, который предполагает вполне понятное горе. Наше собрание свидетельствует о том, что если у нас и есть нечто общее, то ему не хватает названия. Испытываем ли мы равную степень отчаяния, леди и джентльмены? Равным ли образом разлучены мы с нашей аудиторией? Все ли мы живем в Париже? Нет, но что нас связывает — это сходная с книжной судьба: такое же лежание — буквальное или символическое — раскрытыми на столе или на полу гигантской библиотеки, в разных ее концах, чтобы быть попранными или поднятыми любопытствующим читателем или — хуже — добросовестным библиотекарем. То качественно новое, что мы можем сообщить этому читателю, — автономное, как у космического путешественника, сознание, которое посещает, я уверен, каждого из нас, но чьи визиты большею частью наших страниц игнорируются.

Делаем мы это, так сказать, по практическим соображениям или ради чистоты жанра. Потому что путь автономности ведет либо к безумию, либо к той степени холодности, которая скорее ассоциируется с бледнолицыми местными жителями, нежели с пылким изгнанником. Однако другой путь приводит — и довольно скоро — к банальности. Возможно, все это выглядит для вас типично русской раздачей руководящих указаний в области литературы, тогда как это просто реакция одного человека, обнаружившего многих изгнанных авторов — в первую очередь русских — на стороне банальной добродетели. Это большая потеря, потому что еще одна истина положения, которое мы именуем изгнанием, состоит в том, что оно в огромной степени ускоряет профессиональное бегство — или сползание — в изоляцию, в абсолютную перспективу: к состоянию, при котором все, с чем человек остается, — это он сам и его язык[34], и между ними никого и ничего. За одну ночь изгнание переносит вас туда, куда в обычных условиях добираться пришлось бы целую жизнь. Если это звучит для вас как реклама, пусть так, потому что пора эту идею распространить. Потому что я искренне желаю, чтобы она стала расхожей. Возможно, поможет метафора: писатель в изгнании похож на собаку или человека, запущенных в космос в капсуле (конечно, больше на собаку, чем на человека, потому что обратно вас никогда не вернут). И ваша капсула — это ваш язык. Чтобы закончить с этой метафорой, следует добавить, что вскоре пассажир капсулы обнаруживает, что гравитация направлена не к земле, а от нее.

вернуться

34

Эта мысль неоднократно высказывалась Бродским. Кратко она сформулирована в неопубликованной заметке о Чеславе Милоше, написанной по-русски вскоре после присуждения Милошу Нобелевской премии 1980 г.: «Поэт, пребывающий в изгнании, является в некотором роде отражением роли поэзии в обществе вообще, если не просто эхом изгнания человека из рая. Он оказывается тет-а-тет с главной реальностью человеческого существования — со своим языком — и, в сущности, воплощает физически, при жизни, судьбу своих книг» (архив поэта в Нью-Йорке). Заметка значительно отличается от написанной по-английски «A True Child and Heir of the Century» («New York Times». 1980. Oct. 10. P. A10); см. русский перевод Льва Штерна «Сын века» в газете «Новый американец» (1980. 9–14 октября. С. 7); перепечатано в спецвыпуске «Чеслав Милош — Томас Венцлова: Диалог о Восточной Европе» («Литературное обозрение». 1999. № 3. С. 14).