Тем не менее, технически говоря, эти полторы строки в самом деле демонстрируют качества, которые так ценит у нашего поэта г-н Уинтерс. Наш поэт и сам сознает здесь, что щеголяет деталью из мира природы и к тому же еще слегка ее шлифует. Это и позволяет ему завершить строфу разговорным «He was a man who used to notice such things» (Он был человеком, всегда замечавшим такие вещи). К сдержанности, прекрасно уравновешивающей ветхое великолепие первой строки, он, наверное, как раз и стремился. Эта фраза звучит как готовая цитата, и он приписывает ее соседям, чтобы она не воспринималась как самолюбование или тем более как автоэпитафия.
Доказательств у меня нет — хотя и опровергнуть это тоже невозможно, — но я думаю, что первая и последняя строки — «When the Present has latched its postern behind my tremulous stay» и «He was a man who used to notice such things» — возникли задолго до замысла стихотворения «После меня» и независимо от него. Деталь из мира природы попала между ними по случайности, потому что обеспечила рифму (не слишком ослепительную, поэтому ей понадобилось определение). Оказавшись посредине, она дала поэту строфу, а с ней — и костяк остальной части стихотворения.
Подтверждением этой догадки может служить неопределенность времени года в следующей строфе. Я бы предположил, что это осень, поскольку последующие строфы описывают, соответственно, лето и зиму и терновник без листьев кажется неживым и замерзшим. Эта последовательность слегка странна для Гарди, который всегда мастерски строит сюжет и который, как можно было бы предположить, всегда предпочел бы дать времена года в традиционном, правильном порядке. Но, как бы там ни было, вторая строфа отличается исключительной красотой.
Все начинается с еще одного скопления свистящих в «eyelid’s soundless blink» (беззвучно, как мгновение ока). Опять — без доказательства и опровержения, — но я подозреваю, что «eyelid’s soundless blink» — это отсылка к строке Петрарки «Одна жизнь короче мгновения ока»[376]. «После меня», как мы знаем, — стихотворение о кончине автора.
Но даже если мы оставим в покое первую строку с ее великолепной цезурой, за которой следуют два шелестящих «s» между «eyelid’s» и «soundless», заканчивающуюся двумя другими «s», здесь еще полно всего. Во-первых, перед нами весьма кинематографичный, в замедленном движении «росный» ястреб (The dewfall-hawk), который «comes crossing the shades to alight...» (пролетит сквозь тени и сядет). Обратите внимание на его выбор слова «shades» (тени) — учитывая наш сюжет. И давайте подумаем — почему здесь возник «dewfall-hawk» — в особенности слово «dewfall» (росный)? Что, можем мы спросить, делает здесь эта роса, следующая за мгновением ока и предшествующая «теням»? Уж не скрытая ли это слеза? И разве не слышим мы в «to alight / Upon the wind-warped upland thorn» (сядет / На гнутый ветром стебель нагорного терновника) обузданную или преодоленную эмоцию?
Может быть, и нет. Может быть, мы слышим лишь нагромождение ударений, в лучшем случае своими «up / warp / up» вызывающее в воображении шум терновника под беспощадным ветром. На таком фоне безличное, безразличное слово «gazer» (зевака) прекрасно подходит, чтобы описать наблюдателя, лишенного каких бы то ни было человеческих характеристик (кроме зрения). «Зевака» годится здесь, поскольку он видит отсутствие нашего автора и, таким образом, не может быть описан в подробностях: вероятность не может быть чрезвычайно детализированной. Точно так же ястреб, машущий крыльями, как веками, пролетающий через «shades» (тени), движется сквозь то же самое отсутствие. Подобное рефрену «To him this must have been a familiar sight» (Наверняка этот вид был ему хорошо знаком) тем более пронзительно, что оно действует в обоих направлениях: полет ястреба здесь в той же мере реальный, сколь и посмертный[377].
Вообще красота этого стихотворения заключается в том, что все в нем умножено на два.
В следующей строфе, насколько я понимаю, речь идет о лете, и первая строка ошеломляет своей осязаемостью — «mothy and warm» (мотыльковая и теплая), тем более ощутимой, что она изолирована весьма мужественно сдвинутой цезурой. Но, говоря о мужестве, следует отметить, что только очень здоровый человек может созерцать ночную черноту момента своей кончины с таким присутствием духа, как в строке «If I pass during some nocturnal blackness...» (Если я отойду в ночной черноте...). Не говоря о более непринужденном обращении с цезурой. Единственный признак возможной тревоги здесь кроется в слове «some» перед «nocturnal blackness». С другой стороны, слово «some» — один из кирпичиков, всегда имеющихся под рукой у поэта, если ему нужно сохранить размер.
376
Отсыл к первой строфе CCCXIX из сонетов «На смерть Мадонны Лауры» Франческо Петрарки (Francesco Petrarca, 1304–1374). В оригинале:
(«Дни мои легче любого оленя / промчались как тень и не видели дольше блага, / чем на мгновенье ока и на немногие часы ясные, / которые горькими и сладкими в памяти храню».) Этот сонет известен в переложении Мандельштама. У него: «Срок счастья был короче, / Чем взмах ресницы». Кроме того, Мандельштам вставил полюбившийся образ в перевод другого, CCCXI сонета Петрарки «Как соловей сиротствующий славит» («Quel rosigniuol, che si soave piagne...»): «...вся прелесть мира / Ресничного недолговечней взмаха» (Мандельштам О. Э. Сочинения в 2-х томах. Т. 1. М.: Худ. лит., 1990. С. 206–207).