С другой стороны, правдоподобие и боязнь анахронизмов — это наименее существенные заботы при пересказе мифа, ибо его временн`ые рамки перекрывают пределы и археологии, и утопии. Кроме того, здесь, приближаясь к концу стихотворения, автор стремится исключительно к повышению тона и размытию фокуса. Последнее, несомненно, имеет целью увидеть Эвридику глазами Орфея: если она вообще видна, то видна издалека.
И здесь Рильке дает нам самую гениальную во всей истории поэзии цепочку из трех сравнений, и все они связаны как раз с потерей фокуса. Точнее говоря, они связаны с отходом в бесконечность. Но прежде всего они связаны друг с другом:
Волосы — по-видимому, все еще светлые, распускаются — по-видимому, на ночь — по-видимому, означающую ночь вечную; их пряди — по-видимому, седеющие, становятся дождем, затмевающим своими подобными волосам нитями горизонт до такой степени, что он превращается в отдаленное изобилие.
В принципе это та же самая модель, которая дала нам сферу в начале стихотворения и концентрические ярусы вселенной, порожденной лирою Орфея в середине, только геометрический чертеж заменен здесь простым карандашным рисунком. Это видение предельного расточения не имеет себе равных. По крайней мере, не имеет равных строка «раздана на все стороны, как пролившийся дождь». Это, конечно, пространственное изображение бесконечности — но именно так бесконечность, по определению временн`ая, часто предстает смертным: у нее практически нет другого выбора.
Поэтому описать ее можно только с нашего — то есть дольнего — конца. К его величайшей чести, Рильке сумел удлинить эту перспективу: эти строки несут в себе открытость Аида, его развертывание, если угодно, и притом скорее в утопическое, нежели археологическое, измерение.
Ну, как минимум, органическое. Не расставаясь с идеей «запасов», наш поэт завершает свое описание героини в следующей строке: «она уже стала корнем», прочно пересаживая ее в свои «копи душ», среди тех самых корней, где «ключом била кровь, которая течет к людям». Это знак, что стихотворение возвращается к своей сюжетной линии.
Итак, экспликация персонажей завершена. Теперь они могут вступить во взаимодействие. Конечно, мы знаем, что произойдет дальше, и если мы продолжаем читать это стихотворение, то на это есть две причины. Во-первых, потому, что поэт сказал нам, с кем это произойдет, во-вторых, потому, что мы хотим знать, почему.
Миф, как мы уже говорили, — это жанр откровения, ибо мифы проливают свет на силы, которые, грубо говоря, управляют человеческими судьбами. Боги и герои, их населяющие, — это, по сути, когда более, когда менее осязаемые дублеры этих сил или подставные лица. И сколь бы стереоскопически или осязаемо ни изображал их поэт, в конечном счете результат может оказаться декоративным, в особенности если автор одержим совершенством деталей или если он отождествляет себя с одним или несколькими персонажами сюжета, — в таком случае это превращается в poème à clef[416]. В этом случае поэт придает силам, представителями которых выступают его персонажи, неустойчивость, чуждую присущей им логике или изменчивости. Проще говоря, это уже рассказ на основе интимной информации. А силы эти — вещь внешняя. Как мы видели, Рильке с самого начала предохраняет себя от излишней близости к Орфею. Поэтому опасность, которая ему грозит, заключается в чрезмерном внимании к деталям, особенно в отношении Эвридики. К счастью, детали здесь носят метафизический характер и хотя бы уже по этой причине сопротивляются разработке. Короче говоря, его беспристрастие в отношении своего материала сходно с беспристрастием самих этих сил. В сочетании с изначально заданной непредсказуемостью каждого следующего слова в стихотворении это приводит чуть ли не к родству автора, если не его равенству, с этими силами. Так или иначе, это дает ему возможность стать средством для их самовыражения, то есть откровения, и уж он не упустит такого случая.