Выбрать главу
Near the snow, near the sun, in the highest fields, See how these names are feted by the waving grass And by the streamers of white cloud And whispers of wind in the listening sky. The names of those who in their lives fought for life, Who wore at their hearts the fire’s centre. Born of the sun, they travelled a short while toward the sun And left the vivid air signed with their honour.
Близ снега, близ солнца, в самых вышних полях, Смотри, как, колышась, славят их имена трава И вымпелы белых облаков, И шепот ветра в чутко внемлющем небе. Имена тех, кто при жизни боролся за жизнь, Кто нес очаг огня в своем сердце. Рожденные солнцем, они недолго шли к солнцу И честью своей расписались в ясном воздухе[519].
24

Кажется, несколько лет спустя я рассказал ему об этом случае, и, по-моему, он улыбнулся своей знаменитой улыбкой, которая выдавала одновременно удовольствие, ощущение общей абсурдности, его частичную вину в этой самой абсурдности, и еще — просто теплоту. Если я не вполне в этом уверен, то потому, что не могу в точности вспомнить, где это было. (Почему-то перед глазами упорно возникает больничная палата.) Что до его реакции, то иной она быть не могла: «Я все время думаю...» — одно из самых затасканных, пропущенных через все антологии, его стихотворений. Из всех его строк — написанных, выкинутых, ненаписанных, наполовину или без остатка забытых и все же светящихся где-то внутри него. Ибо род занятий так или иначе свое берет. Отсюда — исходящий от Стивена свет, остающийся на моей сетчатке, когда я закрываю глаза и когда их открываю. Отсюда — во всяком случае — та самая улыбка.

25

Люди суть то, что мы о них помним. То, что мы называем жизнью, в конечном счете есть лоскутная ткань, сшитая из чьих-то воспоминаний. После смерти швы расползаются, и у нас остаются случайные, разрозненные фрагменты. Осколки или, если угодно, моментальные снимки. Наполненные непереносимым смехом или столь же непереносимыми улыбками. Непереносимыми, ибо — одномерными. Кому, как не мне, это знать: в конце концов, я сын фотографа[520]. И я готов даже пойти дальше и сказать, что есть связь между фотографией и писанием стихов — во всяком случае, покуда снимки черно-белые. Или покуда написать — значит сохранить. Но невозможно притвориться, будто то, на что ты глядишь, продолжается за пределами белой оборотной стороны. И еще, когда поймешь, до какой степени каждая жизнь — заложница твоей собственной памяти, начинаешь упираться перед пастью прошедшего времени. Помимо всего прочего, это слишком похоже на разговоры за чьей-нибудь спиной или на принадлежность к некоему добродетельному победительному большинству. Сердцу следовало бы быть честнее — коль оно не может быть умнее — грамматики. Или же нужно вести дневник, записи в котором, по определению, держали бы прошедшее время на расстоянии.

26

А теперь — последний фрагмент. Так сказать, запись в дневнике: 20–21 июня 1995 года. Хотя я никогда не вел дневника. А Стивен — вел.

Ужасно жаркая ночь, хуже, чем в Н.-Й. Д. (друг семьи) встречает меня, и через 45 минут мы — на Лаудон-Роуд. О, как мне знакомы этажи и подвалы этого дома! Первые слова Наташи: «Что именно он умрет, невозможно было себе представить». Не могу даже думать о том, чем были для нее четыре последних дня, чем будет сегодняшняя ночь. Все написано у нее в глазах. То же — у детей, Мэтью и Лиззи. Барри (муж Лиззи) достает виски и щедро наливает мне в стакан. Все потеряны. Говорим почему-то о Югославии. Я не мог есть в самолете, все еще не могу. Еще виски, и еще Югославия, и у них здесь уже полночь. Мэтью с Лиззи предлагают, чтобы я ночевал либо в кабинете Стивена, либо у них в мансарде. Но М. забронировала мне номер в отеле, и меня отвозят туда, он в нескольких кварталах.

Наутро Д. везет всех нас в церковь Св. Марии на Пэддингтон-Грин[521]. Из уважения к моим российским обычаям, Наташа устраивает все так, чтобы я мог увидеть Стивена в открытом гробу. У него суровый вид — готов ко всему, что ждет впереди. Я целую его в лоб, говорю: «Спасибо за все. Передай привет Уистану и моим родителям. Прощай». Помню его ноги, в больнице, высовывающиеся из-под халата: синяки от лопнувших кровеносных сосудов, точно как у моего отца. Отец был старше Стивена на шесть лет. Нет, я прилетел в Лондон не потому, что не присутствовал при его смерти. Хотя это причина не хуже другой. Нет, не поэтому. На самом деле, увидев Стивена в открытом гробу, я чувствую себя намного спокойнее. Наверное, в этом обычае есть что-то терапевтическое. Меня вдруг осеняет, что эта мысль — вполне в духе Уистана. Он был бы здесь, если б мог. Так что почему бы и не я? Даже если я не могу утешить Наташу и детей, я могу их отвлечь. Мэтью ввинчивает болты в крышку гроба. Он борется со слезами, но они берут верх. Ему не поможешь. Да, думаю, и не нужно. Это сыновнее дело.

вернуться

519

Подстрочный перевод.

вернуться

520

Ср. в эссе «Полторы комнаты» (V, 328).

вернуться

521

Paddington Green — площадь и сквер в северо-западной части Лондона неподалеку от Лаудон-роуд (Loudoun Road), где жил Спендер. На Паддингтон-грин расположена церковь Сент-Мери (St. Mary).