Повторяю: вода равна времени и снабжает красоту ее двойником. Отчасти вода, мы служим красоте на тот же манер. Полируя воду, этот город улучшает внешность времени, делает будущее прекраснее. Вот в этом его роль во вселенной и состоит. Ибо город покоится, а мы движемся. Слеза тому доказательство. Ибо мы уходим, а красота остается. Ибо мы направляемся в будущее, а красота есть вечное настоящее. Слеза есть попытка задержаться, остаться, слиться с городом. Но это против правил. Слеза есть движение вспять, дань будущего прошлому. Или же она есть результат вычитания большего из меньшего: красоты из человека. То же верно и для любви, ибо и любовь больше того, кто любит.
ноябрь 1989
ЗАМЕТКА О СОЛОВЬЕВЕ
В. С. Соловьев («Судьба Пушкина») совершает ошибку, свойственную энциклопедисту. Особенность поэтической системы мышления: персонификация. Зла, добра, золотой середины — всего. Возможно, первый поэт и был «всех ничтожней», но не в смысле дуэли. По этой же причине и рассуждение В. С. об эпиграмме шатко. Эпиграммы пишутся по той же причине, что и «Я помню чудное мгновенье». Рассуждая об этом стихотворении и о последующих словах о его героине в письме к Вульфу, В. С. решает противоречие в пользу вдохновения, не понимая, так сказать, механики вдохновения, особенно — вдохновения в любовной лирике. Лирическое стихотворение есть персонификация чувств. Адресат является фокусом, в котором сходятся все световые (и силовые) линии, носителем которых является автор. Тот же механизм сработал и в дуэли. Если б не боязнь красивых слов, можно б было сказать, что дуэль — стихотворение, в конце которого раздается выстрел (даже два, и это как бы парная рифма). Энциклопедисту трудно понять, что чувства, а тем паче — помыслы, бывают объективированы. Религиозный мыслитель наблюдает только взлеты и падения. Причем, момент взлета заведомо предпочтителен, а факт падения заслуживает в лучшем случае его — религиозного мыслителя — сожаления. Поэтому религиозный мыслитель и пользуется для объяснения происшедшего в равной мере расплывчатыми терминами («вдохновение», «самолюбивое раздражение»). Я хочу сказать, что в обоих случаях срабатывает один и тот же механизм. Потребность в «гении чистой красоты», будучи персонифицированной, завершается стихотворением; наличие «злого гения», будучи персонифицированным (по крайней мере, с точки зрения А. С. Пушкина), кончается выстрелом. Оба душевных движения имеют одну природу и — по крайней мере, по своей силе — адекватны. Это у них одинаковое все. Коротко говоря, в первом случае персонифицирована любовь, во втором — ненависть.
Остальное в «Судьбе Пушкина» довольно верно. Я имею в виду самое существенное: фантазию В. С. по поводу «счастливого» исхода дуэли. Да, это была бы жизненная катастрофа. Можно еще добавить, что в случае «счастливого» исхода, т. е. смерти Дантеса, А. С. имел бы и еще один ужас: кем бы он был в глазах своей жены? Убийцей ее возлюбленного. Уравновесила ли бы «сохраненная честь» ненависть жены? Едва ли. И едва ли можно сомневаться, что за убийство иностранца А. С. был бы сослан, лишен прав и т. д. И, конечно, «дарить миру новые светлые произведения» было бы затруднительно, и В. С. более или менее прав, осуждая ту часть публики, которая превращает великого человека в своего маленького идола. Все это верно, и, наверно, пришлось бы уйти в монастырь или принять другую какую схиму, и, конечно же, в три дня умирания произошел духовный перелом и ангелы получили то, что им требовалось. Но есть одно обстоятельство.