Выбрать главу

…На рубеже 20-30-х годов прошлого века в русской поэзии господствовали преимущественно две тенденции. В напряженных попытках отразить перемены жизни, происходящие каждый Божий день, поэты искали форму, которая могла бы вобрать переполнявшие их, но все еще не устоявшиеся впечатления. Конструктивисты, обэриуты и лефовцы калечили гармоничную форму стиха, усложняли зрительный ряд, бросались в звуковые и языковые крайности… Но набирала силу и другая тенденция, разрушающая традиционный стих, предельно прозаизирующая его, низводящая к фотографическому изображению реальности. С одной стороны, — «на враждебный Запад рвутся по стерням: Тихонов, Сельвинский, Пастернак» (Э. Багрицкий), а Заболоцкий сочиняет свои причудливые «Столбцы». С другой, — со своими первыми книгами выступает ровесник Васильева молодой Александр Твардовский, и в них господствует прозаическая, едва зарифмованная речь, а собственно о поэзии говорить просто не приходится.

Васильев не пошел ни по пути разрушительного экспериментаторства, ни по пути натуралистического отражения происходящего. Казахский фольклор, который он впитывал с младых ногтей, «отращивание глаза» на уроках живописи в школе — вот что помогло ему создать своеобразный эпос пробуждения и преображения Азии. Он ощущал эти процессы не как бесстрастный сторонний наблюдатель, а как герой совершающихся событий, для которого и ветка хлопка, и железнодорожная ветка на одном из участков Турксиба имеют одинаково неповторимую ценность. Пожалуй, лишь в прозе Андрея Платонова тех лет мы найдем единственную аналогию такому взгляду.

Пародийное восприятие творчества акынов — «что вижу — о том пою» — на самом деле далеко не так бессмысленно, как может показаться: ведь внешние перемены фиксировались глазами людей, привыкших к неподвижности окружающей жизни, к одним и тем же краскам сызмальства знакомого пейзажа. В васильевских же «Песнях киргиз-казаков» в первую очередь обращает на себя внимание предметная выпуклость, рельефность изображаемого, выделение незнакомого предмета на общем фоне. Эта рельефность и стала определяющей чертой поэзии Васильева. Густая живописная образность органически сочетается в его стихах с ощущением стремительного порыва, сметающего традиционный уклад… Васильев первым из поэтов показал преображение всей жизни на фоне дотоле неподвижной казахской степи.

Мгла пустынна, и звездная наледь остра (Здесь подняться до звезд, в поднебесье кружа бы…) Обжигаясь о шумное пламя костра, Камни прыгают грузно, как пестрые жабы… ……………………………………………… Скучно слушать и впитывать их тишину. По примятой траве, по курганным закатам, Незнакомым огнем обжигая страну, Загудевшие рельсы летят в Алма-Ата! Разостлав по откосам подкошенный дым, Паровозы идут по путям человечьим — И, безродные камни, вы броситесь к ним, Чтоб подставить свои напряженные плечи!

Наконец, найдена неповторимая мелодия, нащупана индивидуальная образная система — теперь уже можно свысока посмотреть и на любимого учителя: «Я хочу, чтобы слова роскошествовали. Есенин образы по ягодке собирал, а для меня важен не только вкус, но и сытость»… Васильев все больше ощущает тягу к большому стихотворному пространству, к сюжетной драматической поэме, да и сами его стихотворения больше похожи на маленькие поэмы, в которых грандиозная картина социальных перемен сопровождается изменением самого природного фона… Природа либо сопротивляется надвигающейся новой жизни, либо преображается в унисон с ритмом наступления цивилизации. Вот и старый, с детства знакомый город срывается с места, подхваченный революционным вихрем, и полностью меняет свою стать, обретая невиданные доселе черты.

В каждом окне соседском тусклый зрачок огня. Что ж, Серафим Дагаев, слышишь ли ты меня? Что ж, Серафим Дагаев, слушай теперь меня: Остановились руки ярмарочных менял. И, засияв крестами в синей, как ночь, пыли, Восемь церквей купеческих сдвинулись и пошли, Восемь церквей, шатаясь, сдвинулись и пошли — В бурю, в грозу, в распутицу, в золото, в ковыли.

Но проходит совсем немного времени, и ликующая интонация начинает сменяться совсем другой — становление новой жизни уже не кажется таким сказочным и безоговорочным. Да и сами ее строители напоминают уже не «летучих голландцев», лихо рушащих старый мир и стремительно возводящих иную цивилизацию, а переселенцев, пилигримов, тяжело и мучительно протаптывающих новые тропы, изнемогающих под непосильной ношей, измученных жарой, холодом и голодом, устилающих своими костями те пространства, на которых встанут будущие города, добровольно приносящих свои жизни в жертву тому грядущему, которое им не суждено увидеть.