Выбрать главу

Я привела столь обширную цитату потому, что всё сказанное Карлейлем применимо и к Моцарту, и к самому Пушкину. Многим, увы, жизнь Пушкина представляется таким же «весёлым танцем», каким представлялось Сальери существование Моцарта. О «паломничестве через знойные пустыни» духа думают немногие. Однако это паломничество — нравственная реальность жизни человечества, без него не осуществлялось бы развитие общества. Конечно, в определённом смысле каждый человек внутренне «умирает смертию» столько раз, сколько прикасается душой к великим творениям искусства, этим плодам познания добра и зла. Но кто скажет, возможна ли была бы жизнь на Земле, затерянной в необитаемом мире, без такой «смерти»?

Инстинкт самонесохранения*

К 110-летию со Дня рождения А.П. Платонова

Вряд ли кто-то прошёл в своё время мимо возвращённых читающей России произведений Андрея Платонова «Ювенильное море», «Котлован», «Чевенгур»…

Перевёрнут последний листок, книга отложена, но тревожная печаль остаётся. И связана она с чувством, что в платоновской прозе почти зримо присутствует некая окончательность, подводится некий итог развития русской литературы, я бы добавила — русской духовной жизни в целом. В чём же эта «окончательность», эта «итоговость»?

Для того чтобы хоть отчасти понять феномен творчества А. Платонова, следует обратиться к истории нашей словесности, точнее, к одной из её граней — к истории становления в ней индивидуального начала.

При самом поверхностном знакомстве с отечественной классикой обязательно обращаешь внимание на сложное, двойственное отношение русских писателей к человеческой личности. Раскрывая с исключительной точностью и тщательностью внутренний мир своих героев, заглядывая в самые отдалённые и «темные» закоулки их душ, писатели не могут преодолеть в себе восприятия индивидуальности как чего-то греховного.

Родовой чертой русской литературы является канон, по которому «сложным» героям, прогружённым в свои ощущения, обязательно противопоставляются герои, почти лишённые индивидуальности, «забывшие себя» и растворившиеся в окружающем мире. Последние неизменно одерживают духовную победу над первыми. Иногда эта победа описывается непосредственно, как в «Преступлении и наказании» или в «Войне и мире», где у Достоевского полуюродивая Сонечка Мармеладова возвращает к жизни отчаявшегося и «заблудившегося» в собственных умозрительных построениях Раскольникова, а у Толстого под влиянием «простеца» Платона Каратаева нравственно прозревает Пьер Безухов. Иногда к осознанию этой победы авторы подводят читателя косвенно, ставя умствующего, рефлектирующего героя в этический тупик. Тот же Достоевский в «Братьях Карамазовых» «карает» Ивана Карамазова безумием. Кстати, как в «Преступлении и наказании», так и в «Братьях Карамазовых» на путь совершения зла героев толкают именно «идеи» (весьма характерное для Достоевского словечко). «Идея» — это нечто индивидуальное, от личное от общей, «соборной» правды и в конечном счёте ей враждебное. Таким образом, беря за основу простенькую схему «старший умный был детина, средний был и так и сяк, младший вовсе был дурак», — автор расставляет нравственные оценки. Низший балл получает «умный детина», высший — «вовсе дурак».

Путь русской литературы в миниатюре — это путь Толстого от Андрея Болконского к Алёше Горшку, младшему в семье, кроткому простачку, которому «не далась грамота». Откуда же берётся недоверчивое, даже несколько брезгливое, как к ворованной одежде, отношение русских писателей к индивидуальности? Чтобы ответить на этот вопрос, вспомним, когда в русской словесности появился «литературный герой» в современном смысле этого слова, то есть такой герой, который является целиком и полностью плодом воображения автора. Произошло это в XVII столетии, в период кризиса и ломки существовавшей до той поры общественной структуры и связанного с ней типа общественного сознания. До этого времени в литературе описывались реально существовавшие или считавшиеся «историческими» личности — князья, святые и т. д. При этом существовали весьма твёрдые каноны, по которым писали князя, боярина, святого. Ключом к раскрытию образа того или иного персонажа служила не его индивидуальность, а его место на социальной лестнице. Таков был принцип «средневекового историзма». Не следует путать с этим сусально-шаблонную иконографию «вождей», «героев», «стахановцев», на званную в советском литературоведении «высшей правдой искусства».