Выбрать главу

Подобно древним пифагорейцам, их новые последователи видят в числах не простые суммы единиц, а скорее счисляющие, суммирующие начала, начала тех количественных математических отношений, которыми обусловливается гармония мирового целого, закономерный порядок всех явлений, закономерное движение и самое строение тел. Эти числа суть невещественные начала, но они дают форму и строй всему вещественному; они сверхчувственны, идеальны, постижимы лишь умом, но они не сводятся к нашим понятиям, а существуют объективно в действительности, как нематериальные творческие силы, нормирующие и определяющие действительность. В этом их сходство с идеями Платона и формами Аристотеля; но в отличие от идей Платона они все же не обладают самобытною реальностию: они сводятся к единству и выводятся из него, они суть силы этого единства, его проявления во множестве — мыслимом или действительном. И поскольку самое единство определяется как высшее духовное, божественное начало, идеи или числа определяются как мысли божественного ума и заключаются в единстве как в семени (σπερματικώς), как «сперматические логосы»[141]. Исследование Шмекеля о философии Посидония и в особенности о его толковании на «Тимея» Платона помогает нам установить эпоху возникновения этого учения, которое мы находим, может быть, отчасти и у Евдора (современника Августа), но которое развито вполне у Никомаха и платоника Альбина (II в. по Р. X.)[142]. Оно имеет важное значение для истории неоплатонизма; как мы уже говорили, оно составляет одно из существенных отличий его от подлинного платонизма, видевшего в идеях не мысли божественного разума, а объективные предметы его созерцания, между тем как Плотин признавал идеи имманентными этому разуму. С другой стороны, это новое воззрение на божественный разум имеет существенное значение и в истории понятия Логоса. Божественный разум заключает в себе мир в идее «как в семени» — заключает в себе законы, математические нормы, первообразы всех вещей, будучи в свою очередь саморазвитием, самораскрытием Всеединого. В этом смысле он посредствует между единством и множеством, между миром и Богом. Отделяя Бога от мира, Никомах таким образом в самом Боге, как в абсолютном начале, ищет посредства между Ним и миром. Это, несомненно, та идея, которая лежит в основании последующего философского учения о Логосе; но не забудем, что Никомах принадлежит ко второму веку нашей эры и что в своем арифметическом богословии он сближает свою демонологию с иудейской ангелологией под весьма вероятным влиянием Филона[143]. Тем не менее аналогичную попытку вывести совокупность существующего из Единого через посредство идеальных «чисел» мы находим и ранее. Подобно Гегелю, говорит Baumker, неонифагорейцы рассматривают совокупность вещей «как результат саморазвития наиболее общего начала — сперва в области мыслимого (чисел), а затем в области телесно-конкретного», причем такое развитие осуществляется благодаря моменту «инобытия» (έτερότης), присущему первоначальной Монаде и обусловливающему ее раздвоение[144]. Одни пифагорейцы, монисты, все объяснили из единого начала, из монады: линия является истечением точки, плоскость — истечением линии, тело — истечением плоскости, — представление, которое Секст (adv. phys. II, 281) противополагает мнению другого пифагорейского толка — дуалистов, которые наряду с единицей признают и второе начало раздвоения, или «двоицы». Это второе начало у одних заключается в первом и производится из него, а у других является столь же первоначальным и непроизводным. Оно относится к Единому, или Монаде, как материя к форме, и постольку самое вещество сводится к умопостигаемому, бестелесному началу, как у Платона. Из монады и диады, единицы и двоицы, развиваются числа, из чисел — точки, линии, плоскости и тела, причем основные формы геометрических многогранников составляют элементы стихий. Разумеется, мы стали бы напрасно искать, каким образом это происходит и откуда берется протяжение: единица символизирует точку, двоица — две точки, а следственно, и линию между ними. С нашей точки зрения, мы видим в этом лишь субъективную и произвольную ассоциацию; пифагорейцы признавали здесь, напротив того, объективный символ, идею, или «логос», протяжения. Точно так же видели они в числах объективные символы или бесплотные логосы других вещей и отношений и признавали, что вся телесная природа проникнута такими началами, которые созидают и образуют ее наподобие форм Аристотеля или «семенных логосов» стоиков. В своей символике новопифагорейцы видели метод сверхъестественного познания. Отдельные числа, выводимые или истекающие из первой Монады, рассматривались как божественные силы, боги или богини, причем одно и то же число естественно символизировало нескольких богов, как это мы видим опять-таки у Никомаха, который согласует философию с народной религией, совершенно в духе своей эпохи, путем своей «богословской арифметики».

вернуться

141

Comment. Syrian, in metaph. XIII, p. 912 b 8 (Usener); срв. Zeller, III, 2, 121.

вернуться

142

Срв. Zeller, III, 1, 813. Альбин различал между «идеями», вечными мыслями божества, и сообразными им «формами» (εϊδη), присущими материи, — попытка посредства между Платоном и Аристотелем. У Евдора мы находим признание, что идеи выводятся из Единого (так же, впрочем, как и материя); но это еще не значит, чтобы он видел в идеях мысли божественного разума.

вернуться

143

Zeller, III, 21, 39.

вернуться

144

Baumker, 393 cл.