Здесь я не должен скрывать, что я уступил и согласился обитать под одной крышей с теми, кто, как я знал, уничтожил всю мою семью, и кто, как я подозревал, <275a> в недалеком будущем злоумыслит и на меня. Но какие проливал я реки слез, какими стенал плачами, когда взывал, простирая руки к вашему Акрополю, да спасет Афина молящего ее, да не бросит его! Многие из вас были тому очевидцами, многие могут это засвидетельствовать, и помимо всех сама богиня — свидетельница, что хотелось мне умереть в Афинах, <275b> прежде чем ехать [к Констанцию]. То, что богиня не предала и не оставила молящегося к ней, она показала делом, ибо повсюду была она водительницей моей и хранительницей, посылая мне вестников Гелиоса и Селены.
Случилось и вот что. Прибыв в Медиолан, я остановился в одном из предместий. Туда посылала мне часто Евсевия доброжелательные послания и приказывала мне ободриться и писать ей обо всех своих нуждах. И я написал ей письмо, <275c> лучше сказать, моление, содержавшее в себе призывания [όρκους] вроде следующих: да дадутся тебе дети наследники, да дарует тебе Бог то-то и то-то, если ты пошлешь меня домой, насколько возможно быстрее! Я подозревал, что небеспрепятственно доходят письма до жены императора. И я стал молить богов открыть мне ночью, должен ли я посылать императрице письмо. И они предостерегли меня, что если отправлю, <275d> то умру бесславнейшей смертью. Взываю ко всем богам: засвидетельствуйте, что написанное мною здесь — это правда! По этой-то причине я и удержался от отправки письма. С той ночи вошла в меня одна мысль [λογισμός], о которой и вы, возможно, достойны услышать. "Сейчас, — сказал я себе, — ты думал противостать богам, ты думал замыслить для себя лучшее, чем те, что знают все вещи. Но человеческое мышление может иметь дело только с имеющимся, и даже прикладывая все усилия, <276a> оно может избежать ошибок лишь в немногом. Поэтому нет человека, способного помыслить, что случится тридцать лет спустя, и поэтому не может человек мыслить об уже прошедшем, ведь одно чрезмерно, а другое невозможно, но может — только о том, что в руках, основываясь на неких началах и заделах. Но далеко простирается мышление богов, лучше сказать, оно взирает на всё, и значит, видит истинно и делает лучшее. Ибо боги суть причины имеющегося, и они суть так, как имеющее быть. <276b> Само собой ясно, что знают они настоящее". Поэтому второе положение[837] разумнее первого[838]. Взглянув на это по справедливости, я немедленно сказал: "Не был ли бы ты разгневан, если бы нечто из твоей собственности лишило тебя своего служения[839] или убежало бы прочь,, когда ты позвал его — лошадь, <276c> овца или теленок? И разве ты — желающий быть человеком, не человеком толпы и не низким человеком, но высшим и разумнейшим — лишишь богов своего служения и не вверишь себя им, не послужишь им, как они того пожелают? Смотри, чтобы не впасть тебе в совершеннейшее безумие, не пренебречь своими обязанностями пред богами. Что у тебя за мужество и куда оно подевалось? Смех один. В любом случае, из страха смерти ты готов лицемерить и льстить, но ты можешь отбросить это, <276d> предоставить богам действовать, как они сочтут нужным, разделив с ними заботу о себе, что и избрал Сократ. Делая наилучшее из возможного, ты можешь всецело довериться их заботе; стремись ничего не иметь и ничего не хватать [άρπάζειν], но просто принимай то, что тебе дают". Такие мысли не только безопасны, <277a> но и приличны для разумного человека, поскольку об этом же говорят и знамения богов. Ибо, мне кажется, ужасно, стремясь избежать будущего бесчестия, бросить себя к ногам предвиденной, но непредсказуемой опасности. И я согласился уступить [разуму и богам]. Сразу же вслед за этим я получаю титул и хланиду цезаря[840]. Затем последовало рабство, и висел на мне день изо дня страх за мою жизнь, видит Геракл, и какой ужасный! <277b> Мои двери были заперты, часовые охраняли их, моих слуг обыскивали, чтобы ни один из них не мог пронести даже пустячного письмеца от моих друзей, и служили мне чужие [рабы]. С большим трудом смог я взять ко двору четырех из моих домашних — двух мальчиков и двух стариков, один из которых только и знал о моем обращении к богам, и насколько это было возможно, тайно присоединялся ко мне в их почитании. Я вверил свои книги <277c> этому стражу, ибо из многих друзей моих и товарищей [έταίρον και φίλων] он один был со мной; это был некий врач[841], которому было позволено со мной остаться, ибо не знали, что он мой друг. Из-за всего этого был я в тревоге, был столь напуган, что хотя многие из моих друзей в самом деле желали посетить меня, я, пусть весьма неохотно, но препятствовал им, ибо хотя и желал их видеть, но боялся навлечь и на себя, и на них какое-либо обвинение. Но это излишнее. Скажем о самих событиях. <277d>