Выбрать главу

– Жемчуг, драгоценные украшения, бриллианты выдадут нас с головой, – сказал я.

При всей нашей алчности мы не могли захватить больше двух тысяч фунтов золота. Да и то нам пришлось шесть раз проделывать путь из тюрьмы к гондоле. Часового у дверцы, выходившей на канал, мы подкупили, дав ему мешок с десятью фунтами золота. Что до гондольеров – их было двое, – они воображали, будто исполняют предписания Республики. Мы отчалили на рассвете. Когда мы очутились в открытом море и я припомнил все, что произошло ночью, когда я воскресил в своей памяти все пережитое мною, когда я мысленно вновь увидел эту изумительную сокровищницу, где, по моим подсчетам, я оставил тридцать миллионов серебром, двадцать миллионов золотом и на несколько миллионов бриллиантов, жемчуга и рубинов, я словно обезумел. Меня обуяла золотая лихорадка. Мы высадились в Смирне, а оттуда немедленно отплыли во Францию. Когда мы взбирались на борт французского судна, господь бог, казалось, явил мне милость: он избавил меня от моего сообщника. В ту минуту я не мог предусмотреть последствий этого несчастного случая и очень обрадовался. Оба мы тогда чувствовали себя настолько измученными, что пребывали в каком-то оцепенении; ни слова не говоря друг другу, мы дожидались, пока достигнем надежного убежища и заживем в свое удовольствие. Не удивительно, что у этого проходимца закружилась голова! Что до меня, вы услышите, как меня покарал господь.

Я счел себя в безопасности только после того, как продал в Лондоне и Амстердаме две трети моих бриллиантов, а золотой песок обратил в ценные бумаги. В продолжение пяти лет я скрывался в Мадриде, а затем, в 1770 году, под вымышленным испанским именем переселился в Париж, где жил на самую широкую ногу. Бьянка к тому времени умерла. И среди всех наслаждений жизни меня, обладателя шести миллионов, поразила слепота! Я не сомневаюсь, что это несчастье явилось следствием пребывания в темнице и работы над каменной кладкой, если только сама моя способность мгновенно различать золото не была связана с таким напряжением глаз, которое неминуемо должно было повлечь за собой утрату зрения. В ту пору я любил женщину, с которой намеревался соединить свою судьбу; я открыл ей тайну своего имени; она принадлежала к могущественной семье, я ждал всего от благоволения, которое мне выказывал Людовик Пятнадцатый; я всецело доверился этой женщине, подруге госпожи Дюбарри; моя возлюбленная посоветовала мне обратиться к знаменитому глазному врачу в Лондоне, но после того, как мы прожили там несколько месяцев, она бросила меня в Гайд-парке, разорив дотла и оставив в беспомощном состоянии: ведь я был вынужден скрывать свое настоящее имя, которое предало бы меня мщению Венеции, и я никого не мог просить о заступничестве, ибо страшился Венеции. Моей немощью воспользовались сыщики, подосланные ко мне этой женщиной. Я избавлю вас от рассказа о приключениях, достойных Жиль Бласа. Произошла ваша революция. Я попал в «Приют трехсот». Меня поместила туда эта презренная тварь после того, как по ее проискам меня два года продержали в Бисетре, объявив умалишенным. Сам я не мог ее убить; я ничего не видел, а для того, чтобы прибегнуть к наемному убийце, я был слишком беден. Если бы, прежде чем погиб Бенедетто Карпи, мой тюремщик, я расспросил его о местоположении темницы, я мог бы вновь разыскать сокровищницу, вернувшись в Венецию, когда Наполеон упразднил там Республику… И все же, несмотря на мою слепоту, едемте в Венецию! Я найду ту дверцу, я увижу золото сквозь стену, я почую его под водой, где оно хранится; ведь события, сокрушившие мощь Венеции, таковы, что тайна сокровищницы должна была умереть вместе с Вендрамини, братом Бьянки, дожем, на которого я надеялся, думая о примирении с Советом Десяти. Я посылал докладные записки первому консулу, я предлагал договор австрийскому императору, но всюду и везде мне отвечали отказом, считая меня безумным. Едемте в Венецию – едемте нищими, ведь мы вернемся миллионерами; мы выкупим мои поместья, и вы будете моим наследником, будете князем Варезским.

Ошеломленный этой исповедью, превратившейся в моем воображении в целую поэму, находясь к тому же над черными водами рвов Бастилии, дремотными, как воды венецианских каналов, я глядел на эту убеленную сединой голову и не отвечал. Фачино Кане, вероятно, подумал, что я сужу о нем так же, как все остальные, – с презрительной жалостью; он сделал жест, проникнутый философией отчаяния.