В послевоенные годы жизнь Луцкого была тесно связана с Израилем, где жила его дочь с семьей. Частые поездки к ней не могли не отразиться в его творчестве: первый раз Луцкий побывал там летом 1948 г. (впечатления от этой поездки описаны в упомянутом выше очерке «Месяц в Израиле»), с Израилем связаны такие его стихи, как «Кинерет», «Иом Кипур» (вошли в сборник «Одиночество»). Летом 1947 г. морское судно «Exodus» 1947, отплывшее от берегов Франции и транспортировавшее в Эрец-Исраэль евреев-репатриантов, избежавших гибели в нацистских лагерях смерти, было арестовано англичанами, которые вернули несчастных людей сначала во Францию, а затем, когда те отказались выходить на французский берег и требовали отправить в Палестину, — в Германию, в лагеря для «перемещенных лиц». На этом корабле, среди других, плыла Ада Луцкая со своим мужем, и Луцкий-старший явился невольным свидетелем и отчасти даже участником этих драматических событий, взволновавших весь мир. Позднее он описал их в очерке «Exodus 1947 г», которым 26 марта 1971 г. выступил на заседании ложи Северная Звезда[42], а впоследствии опубликовал в «Новом Журнале».
Луцкий так и не стал убежденным сионистом, но когда в октябре 1973 г. началась война Судного дня (а он вместе с сестрой как раз в это время собирался посетить дочь в Израиле и, из-за прекратившихся авиарейсов, не мог вылететь из Парижа), писал В.Л. Андрееву 19 октября 1973 г.: «Больно знать, что мы здесь и ничем не можем помочь реально: ведь даже в нашем возрасте <Луцкому исполнилось 82 года, его сестре Флоре — 78> я все же мог бы и с ружьем справиться и вообще быть полезным хотя бы в киббуце, заменяя молодых ушедших на войну, а Флорочка, ухаживая за ранеными… Остается ждать и ждать победы, в которой я не сомневаюсь, но которая будет дорого стоить…»
Эмигрантский Париж хорошо знал Луцкого по его заботе о Тургеневской библиотеке, к деятельности которой в разное время оказались близки дорогие его сердцу люди — В.С. Гоц, С.А. Иванов, М.А. и Т.А. Осоргины, и в чье Правление он также входил в послевоенные годы[43].
8 августа 1977 г. Луцкого не стало. Похороны состоялись 11 августа 1977 г. на кладбище Bagneux[44].
Стихи Луцкий начал писать рано (многих его ранних текстов, бережно сохраненных дочерью, мы не приводим), и в течение долгой жизни написал их немало. Конечно, с годами он поэтически развивался, но что-то «вне переменчивых времен» оставалось и неизменным: высокий идеализм и детская непосредственность. Из этой нравственной, душевной незамутненности формировалось мировоззрение Луцкого — его масонство, отношение к Богу, эстетические реакции, пафос духовного изменения мира, вера в Добро, которую не поколебала в нем даже трагическая истории XX века. Будучи современником Сталина, и Гитлера, испытав превращения абстрактного зла в реальную силу человеческого унижения и уничтожения, он тем не менее остался верен благородным душевным порывам и служению Прекрасной Даме (один из своих докладов в ложе он назвал этим блоковским образом).
Будем откровенны, Луцкий не относится к числу поэтов, обладающих резкой, запоминающейся силой дарования. Это неоднократно подчеркивали его критики, ср., напр., в рецензии Ю. Терапиано на сборник стихов русских зарубежных поэтов «Эстафета» (Париж; Нью-Йорк, 1948) (Луцкий представлен здесь такими стихами, как «Приди ко мне, и ласковый и милый», «Старьевщик», «Мне сегодня грустно отчего-то», «Мне о любви не говорить, не петь»): «Луцкий менее индивидуален <по сравнению с В. Мамченко>. Его стихи музыкальны, в них есть и чувство, и мысль, и хорошие образы, но нет резко выраженного поэтического темперамента»[45]. Вероятно, сам поэт хорошо ощущал границы своего творческого дара, но вслед за М. Цетлиным (Амари) мог бы повторить: «Благословляю малый дар,/ Скупой огонь, возженный Богом,/ Его питает сердца жар…»[46].
Согретые этим «сердечным жаром», в стихах Луцкого встречаются несомненные удачи, пусть маленькие, но настоящие открытия, свидетельствующие о том, что он все же поэт, а не ловкий версификатор. Его отношение к поэзии было по-рыцарски бескомпромиссным, честным и открытым. «Поэзия, — записал он как-то, — была для меня музыкой мира, источником наслаждения и мучений, вечным и неизменным спутником моим, и стихи я писал всю жизнь. Я не знаю, писал ли я их для других, я радовался, когда стихи мои нравились, — значит я этим принес людям радость и недаром я назвал Служением книгу моих стихов». Он несомненно слышал что-то свое в ритмическом гуле вселенной и в посещавших его видениях различал «темные рифмы земли, сочетанные с рифмами неба», как сказано в одном из его стихотворных набросков («Слушай мистический бред»).
Когда-то В. Ходасевич, не без раздражения, назвал поэтические философствования Луцкого «наивными»[47]. Не всегда эта «наивность» заслуживает, на наш взгляд, осуждения. Ее историком зачастую служил по-детски чистый, непредвзятый взгляд на
мир. Отсюда такое обилие в его стихах сказочных стилизаций, фантастических образов, снов, а едва ли не сюрреалистическая поэма «Петух» определяется автором как «бред». При этом именно там, где Луцкий отступает от холодноватых умствований и отдается инерции сонно-бредовых видений, стихии фантазии и алогизму, его подстерегают несомненные удачи. В особенности ему удаются стихи, образный строй которых содержит невымученный парадокс, иронический подтекст, лукаво-комический выпад. Поэт, у которого торжество этического императива вызывало наиболее сильные эмоции, Луцкий, однако, силен именно там — и, кажется, догадывается об этом, — где риторическая стилистика или чрезмерная сентиментальность соседствует с иронической усмешкой или суховатым скепсисом.
Безусловным его приоритетом является классическая стиховая форма. Вспоминая начальную эпоху русской поэзии в изгнании, Ю. Терапиано писал в некрологе «Памяти С. А. Луцкого»: «Среди тогдашних поэтов, начавших печататься уже за рубежом, Семен Луцкий должен быть причислен к неоклассическому течению, которое возникло в виде протеста против всяческих новшеств и крайностей, процветавших и в России и за границей в первой четверти нашего века и даже позже»[48]. В традиционных для русского стиха ритмах, строгом и четком синтаксисе, во внешне безыскусных приемах образной экспрессии Луцкого современники усматривали некоторую подражательность Ходасевичу, о чем в частности писали Г. Адамович[49] и М. Слоним[50], хотя З. Гиппиус, например, это категорически опровергала: в письме к Ходасевичу от 24 октября 1926 г. она писала: «Ну, а Луцкий — и кто это еще, Господи! — никогда я не позволю себе сказать такую ересь, что он подражает вам. Согласимся, что он вполне самостоятелен во всем своем размахе. Впрочем, я ни звука сейчас не помню, помню лишь общее впечатление, и этого с меня достаточно»[51].
Стихи приходили к нему как наваждение, как молитва «на своеструнной лире». Судя по датам, стоящим под стихами, текст слагался зачастую в один присест, в течение одного дня. Многое из того, что выходило из-под его пера, для печати не предназначалось. При составлении этого издания мы исходили из ценности данного материала для историко-литературного изучения.
Любимый пунктуационный знак Луцкого — многоточие. Им он пользуется широко и щедро, что далеко не всегда приводит к желаемому результату — выразить нескончаемое многообразие мысли, принципиальную невозможность уложить ее в ограниченные грамматические рамки. Нередко многоточие становится навязчиво-бессмысленным, как всякая обильно эксплуатируемая форма. В этом сказалась некоторая прямолинейность поэта, полагавшего таким образом возместить недостающие эмоционально-экспрессивные краски. Впрочем, как всякая стилевая особенность, многоточие Луцкого — частное проявление общей творческой манеры[52]. Один из наиболее повторяемых поэтических образов Луцкого — ангелы. Русскую эмигрантскую поэзию «первой волны» ангелами не удивишь. См., например, М. Струве («Заскучала ты сегодня, детка…»)[53]:
42
См.: А. И. Серков. «История русского масонства после Второй мировой войны» (Санкт-Петербург, 1999), стр. 250.
43
Ср.: «Много сил, труда было положено А.И. Ерухмановым и С.А. Луцким, чтобы получить средства для покупки помещения и возможности приобретать книги» (Бор. Зайцев, «Памяти Л.В. Шейнис», «Русская Мысль», 1962, № 1899, 4 октября, стр. 3; перепечатано в кн.: «Русская Общественная Библиотека имени И. С. Тургенева. Сотрудники — Друзья — Почитатели. Сборник статей». (Paris, 1987), стр. 133.
44
Сообщение о смерти см.: «Русская Мысль», 1977, № 3165, 18 августа, стр. 11; некролог: Ю. Терапиано, «Памяти С. А. Луцкого», loc. cit.
47
В. Ходасевич, «Скучающие поэты», Возрождение, 1930, № 1703, 30 января, стр. 3 (перепечатано в: В. Ф. Ходасевич. Собр. соч. в 4 т. Т. 2 (Москва, 1996), стр. 189–193). Тема «скучающей» литературы была продолжена в докладе З.Н. Гиппиус Отчего нам стало скучно, сделанном на заседании Зеленой Лампы 5 марта 1930 г. (зал Дебюсси, 8, rue Darue), напечатан в виде статьи «Почему нам скучно?» в: «За Свободу!» (1930, № 80 [8061], 24 марта, стр. 2–3); вспоминая о докладе Гиппиус, М. Слоним писал, что «молодые в прениях не участвовали, а один из них задорно бросил докладчице: „Скучно вам, а не нам<…> (Марк Слоним, «Русский Париж двадцатых годов», Русская Мысль, 1973, № 2948, 24 мая, стр. 6).
51
Зинаида Гиппиус. «Письма к Берберовой и Ходасевичу», р. 67; в связи с суждением Г. Адамовича отмечено в кн.: Владислав Ходасевич. Собр. соч. в 4 т. Т. 2 (Москва, 1996), стр. 514.
52
В. Корвин-Пиотровский, например, любил, в полном несоответствии с пунктуацией, двойные и даже тройные тире. Автору вступительной статьи к посмертному изданию его произведений Т. Фесенко пришлось для оправдания столь необычного употребления тире ссылаться на авторитет Блока, писавшего, что «душевный строй истинного поэта выражается во всем, вплоть до знаков препинания» (Владимир Корвин-Пиотровский. «Поздний гость: Стихи поэмы, драматические поэмы: В 2 т.». Т. I (Вашингтон, 1968), вступ. статья без пагинации). О том, что замена многоточия двойным тире выглядит в его стихах искусственно, см. в рецензии Г. Адамовича на сб. «Поражение» (Париж, 1960): Георгий Адамович, «Стихи Вл. Корвин-Пиотровского», «Новое Русское Слово», 1960, № 17188, 10 апреля, стр. 8.