Между тем в то время как вся Андалусия была захвачена музыкальным безумием, при королевском дворе царили настроения совсем иного характера. Филипп V, как известно, был жалким ипохондриком и притом подверженным всевозможным фантазиям. Порою он по неделям не поднимался с постели, проводя дни и ночи в стенаниях и жалобах на воображаемые болезни. Не раз он выражал настойчивое желание отречься от трона, и это причиняло великое огорчение и досаду его августейшей супруге, обожавшей придворную роскошь и излучаемое короной сияние и державшей скипетр своего слабовольного мужа и повелителя умелой и твёрдой рукой.
Ничто, впрочем, не действовало столь благотворно на королевскую хворь, как музыка; королева поэтому постоянно пеклась о том, чтобы иметь под рукой виртуозов как в вокальном искусстве, так и в инструментальной музыке, и держала при дворе знаменитого итальянского певца Фаринелли на положении своего рода королевского лекаря.
В момент, о котором мы говорим, головою премудрого и прославленного Бурбона завладела причуда, превосходившая собой все его былые капризы. После длительного приступа мнимой болезни, не поддавшейся ни ариям Фаринелли, ни усилиям целого оркестра придворных скрипачей, монарх мысленно испустил дух и стал смотреть на себя как на покойника.
Вообще говоря, само по себе это не доставило бы, пожалуй, особых хлопот и было бы даже удобно для королевы и для придворных, если б он вел себя как подобает умершему. К их досаде, однако, он настаивал на совершении похоронных обрядов и тем самым поставил их в невыразимо трудное положение, ибо стал проявлять нетерпение, горестно жаловаться на то, что его не хоронят, и обвинять их в нерадивости и непочтительности. Что же оставалось им делать? Не выполнить приказа короля? Что может быть чудовищнее в глазах раболепных придворных одного из самых щепетильных в отношении этикета дворов? Повиноваться и похоронить короля заживо – но ведь это же цареубийство!
В то самое время, когда всех томил этот ужасный вопрос, молва о девушке-менестреле, из-за которой свихнулась вся Андалусия, дошла наконец также и до двора. Королева тотчас же разослала гонцов, чтобы они немедленно доставили ее в Ильдефонсо, где пребывал тогда двор.
Спустя несколько дней, когда королева со своими фрейлинами прогуливалась по аллеям величественных садов, которые, по мысли их создателя, должны были затмить своими террасами, аллеями и фонтанами славу Версаля, к ней привели знаменитого менестреля. Царственная Елизавета с удивлением рассматривала ничем не примечательную наружность хрупкой молоденькой девушки, сводившей с ума целый свет. Хасинта была одета в живописный андалусский наряд; в руках она держала серебряную лютню. Она скромно, опустив глаза, стояла пред королевой; ее свежесть и простота оправдывали прозвище «Роза Альгамбры».
Как обычно, с нею была неизменно бдительная Фредегонда, которая, в ответ на расспросы королевы, сообщила всю ее родословную. Если блистательную Елизавету расположила наружность Хасинты, то еще больше удовольствия доставило ей сообщение о ее принадлежности к заслуженному, но обедневшему роду, а также, что отец ее доблестно пал на службе короне.
– Если твое искусство равно твоей славе, – сказала она, – если ты сможешь изгнать злого духа, вселившегося в твоего государя, твоя будущность станет отныне моею заботой, – тебя ожидают почести и богатство.
Горя нетерпением испытать силу ее искусства, она незамедлительно провела Хасинту в покои меланхоличного короля.
Опустив глаза, Хасинта следовала за нею между рядами телохранителей и толпами царедворцев. Они вошли наконец в просторную комнату, обитую черной тканью. Окна в ней были завешены, чтобы не проникал дневной свет; желтые восковые свечи в серебряных канделябрах создавали похоронное освещение; в полумраке едва виднелись фигуры слуг в траурных одеяниях и бесшумно двигавшиеся придворные с удрученными лицами. На смертном ложе, или, точнее, на катафалке – руки были скрещены на груди, кончик носа едва выдавался возлежал, вытянувшись во всю длину, чаявший погребения государь.