3. В. Г. БЕЛИНСКОМУ{103}
13 сентября 1838. Киев.
Ты можешь себе представить, мой любезный Виссарион Григорьевич, как мне приятно было получить твое письмо — хоть что-нибудь да узнал по крайней мере про Москву. Письма из Москвы — такие редкие у меня гости. Ты хочешь, чтобы я прислал тебе кое-какие мои стишонки — исполняю твое желание; и так как почта уходит через час, то кончаю письмо в начале и переписываю стихи. Да, я жив и довольно здоров; теперь много работы: диссертация и лекции. Но ты, я прошу тебя, напиши мне с первою почтою, напиши непременно (иначе я рассержусь чрезвычайно, ей-богу), напиши подробно о себе самом: что ты делаешь, чем занята душа твоя, что тебя радует, печалит, — подробнее обо всем; потом напиши обо всех наших знакомых: где и как живут девицы Беэр, особенно Александра Андреевна; зачем и надолго ли м-м Дьякова уехала за границу, и с кем — наконец о всех — поклонись от меня до земли всему прекрасному и почтеннейшему семейству Аксаковых; я им благодарен за прекрасные минуты в моей жизни, когда я прогащивал у них. Ну, слышишь ли, напиши обо всем, да напиши же. Ты не знаешь, твое письмо, и особенно такого рода, как много мне проговорит, как будет дорого. Прости же и, прошу тебя, отвечай.
Твой Красов.
Вот первые мои киевские стихи. 1. Первый выезд
15 октября 1837 года. Я ехал на бал в первый раз по приезде в Киев. Вот сюда же относятся следующие, которые я, полупьяный, полусонный, набирал, возвращаясь домой.
2. Возврат <…> Элегия <…> Сара <…> Стансы к Дездемоне <…>
(Это были мои задушевные стишки).
Три эти пьесы: Элегия, Сара и К Дез<демоне> я посылал в Библио<теку> для ч<тения>. Но этому уж четыре месяца — я прошу тебя их напечатать в Наблюдателе.
Элегия (недавняя) <…>.
Прощай и отвечай непременно.
Твой Красов.
4. Н. В. СТАНКЕВИЧУ{104}
<Февраль 1840. Москва>.
Любезный Станкевич! Ты, говорят, так поумнел, так выучился у этих круглоголовых немцев, что победил их — vivat Станкевич и Философия! Но уж так много прошло времени с тех пор, как мы с тобой были близкие приятели, — ты уже верно вошел в другие отношения и с жизнию, и с людьми, так что, право, почти не знаю, как и что написать тебе; я принужден почти тебе напоминать старое время, когда были мы молоды и телом и душой и когда было тебе открыто до дна мое бедное сердце. По крайней мере, я буду врать тебе, как старинному Станкевичу — помнишь, это бывало в доме Павлова, в то время, когда мы танцевали с Пашетой, когда Беэр углублялся в таинства эстетики, <…>, когда ты меня будил частехонько своим uba mirurn sparget sonum — золотая весна нашей жизни, потому что наше сердце тогда было свежо и молодо. Право, слушая рассказы про тебя, про твои занятия, я готов был начать свое письмо речью знаменитого Кикерона: Etsi vereov и тому подобное, но бог с ним, об этом после, после! Ну, слушай же, любезный Николай Владимирович, я, как лучезарный Феб, совершил в твое отсутствие полный блестящий круг, — возвратился сиречь на ту же точку, с которой, почти в одно с тобою время, отправился. Две уже недели, как возвратился я в матушку Москву, совершив 25-дневную трудную, вшивую и зяблую дорогу от стольнего города Киева, сидя на возе с табаком (по крайней мере был не покупной табак). Но что во все это время, т. е. как простился с тобой, я делал или, вернее, что со мной делалось, — об этом надобно сказать моему милому Станкевичу.
Начал писать к тебе об масленице, а кончаю письмо в великий пост, — и так как нынче Грановский хочет отправить к тебе наши писульки, то я и спешу что есть силы не опоздать; поэтому откладываю до другого случая описание всех моих приключений от начала моего выезда из Москвы до настоящих времен.
Теперь о настоящем. Мне бы хотелось, любезный мой Станкевич, остаться в Москве года на два, на три — давать уроки, копить деньжонки (теперь я могу уже копить их!) и года через два-три, поучившись еще очень многому, потому что мне много кое-что хочется узнать еще, хотя уж, сдается, времечко-то золотое и поутекло, но буду делать, что в моей власти сделать, — и после отправиться на год, на полтора in Italien. Вот куда бы мне хотелось, по выражению моего приятеля Попрыщина. (Впрочем, из прошедшего моего тебе надобно сказать одно: я держал на степень доктора слов<есных> наук, написал диссертацию, долго, чорт бы ее побрал, с нею возился, но наши университетские киевские клячи но дали мне степени но диспуту, хотя признали диссертацию вполне достойною степени. Они, мерзавцы, не дали потому, что сами были все только магистры, — и когда просили у министра, чтоб и им, то есть ординарным профессорам (здесь я разумею Максимовича, Новицкого — профессоров нашего факультета) позволено было без всякого экзамена, только написав диссертацию, искать докторский степени, им министр отказал наотрез. Они торжественно дали слово не сделать и нас докторами — так и сделали. Поэтому, не видя ничего для себя впереди, вставши в неприятные отношения с интриганами, я сказал еще в прошлую весну ректору, что с нового года, т. е. академического, моя нога не будет в их скверном университете, — и вскорости просил министра перевести меня в Петер<бургский> университет пли в гимназию Петерб<урга>. Не было там мест, — я подал уже снова просьбу об отставке и с божиею помощию возвратился в Москву. Ученую — собственно ученую — службу решительно оставляю — знаю, что профессорская кафедра — satis eloquentis sapientis nil[167]. Черт с ними всеми — пойду в инспектора гимназии, чтобы под старость занять когда-нибудь место директора, хоть в Сибири, все равно, и доживу до смерти и деятельно, и не без пользы. Но года два, три мне очень, очень бы хотелось поучиться кой-чему, здесь есть и средства и возможность — и это время провести бы в Москве. Здесь я опять нашел Ивана Карлов<ича> и Анну Богдановну — а? а? И всех наших. Давно, душенька, не влюбляюсь — и это очень скучно — просто не могу. Смотрю на хорошеньких (здесь всё есть милые барышни). А ей-богу, Николай Владимирович, не влюбляюсь уж давно — не могу. Однако уж ты не думай, что я сделался совсем свиньей: я довольно деятелен, давно уже примирен со всей вселенной и счастлив ненарушимо, так что из легкого, веселого гумора выхожу редко, никогда почти! Знаю, что все счастье во мне самом, и при усиленной деятельности моя жизнь блещет порой блаженством и чудным гумором. Хотел бы тебе написать кой-какие мои последние стишонки — ведь это лучшая сторона меня, но боюсь, не достанет места на листочке. Однако ж напишу ж что-нибудь. Вот тебе «Метель» (одно из последних стихотворений).