Выбрать главу

И в «Объяснениях», и в «Записках», и даже в самых отвлеченных стихах Державина есть строки, главы, строфы, связывающие его стихи и прозу с эпохой не только стилем, внутренним строем и образом мыслей автора, но чем-то еще более конкретным, возможно, тем, что мы называем приметами времени. В прозе это более наглядно. В стихах — словно случайно:

Но ах! как некая ты сфера Иль легкий шар Монгольфиера, Блистая в воздухе, летишь...
«На Счастие»

Но если такая связь с временем кажется нам понятной, то отчего же смущает нас примечание о хлебосольстве Перфильева и, напротив, поражает смелостью в той же оде слишком уж личностная строфа:

Как сон, как сладкая мечта, Исчезла и моя уж младость; Не столько тешит красота, Не столько восхищает радость, Не столько легкомыслен ум, Не столько я благополучен; Желанием честей размучен, Зовет, я слышу, славы шум.

Ведь, по сути дела, и примечание и эта строфа — явления одного порядка. Но в стихах мы воспринимаем это как особенность поэтического метода Державина, одну из черт его «забавного слога», а в «Объяснениях» это кажется проявлением старческого педантизма.

«Как страшна его ода «На смерть Мещерского», — писал Белинский, — кровь стынет в жилах, волосы, по выражению Шекспира, встают на голове встревоженною ратью, когда в ушах ваших раздается вещий бой глагола времен, когда в глазах мерещится ужасный остов смерти с косою в руках» [15]. Но что же мы читаем по этому поводу в «Объяснениях»? «Действительный тайный советник князь Александр Иванович Мещерский, главный судья таможенной канцелярии» [16]. И только-то? Величие стихотворения, его тайна словно убиты этим примечанием; понятно, что страх после него бесследно рассеивается и «остов смерти с косою в руках» уже не кажется столь ужасным.

Державин первый ввел в серьезную, гордую своим пафосом одическую русскую поэзию детски-простодушное игровое начало. В его обращении к Фелице и ее мурзам легко различима поза enfant terrible («ужасного ребенка») — роль, которую берет на себя Державин, охотно и успешно играя ее.

Иль, сидя дома, я прокажу, Играя в дураки с женой; То с ней на голубятню лажу, То в жмурки резвимся порой; То в свайку с нею веселюся, То ею в голове ищуся; То в книгах рыться я люблю, Мой ум и сердце просвещаю, Полкана и Бову читаю; Над библией, зевая, сплю, —

сообщает он императрице. На фоне куртуазного XVIII столетия это неслыханная поэтическая вольность, вольность, которая была бы дерзостью, если бы не поза enfant terrible и соответствующий ей простодушно-наивный тон.

Жизнь со всеми ее оттенками вторгается в стихи Державина, где в самом деле только один шаг от великого до смешного. Говоря об истине и пороке, о добре и зле, задавая «вечные» вопросы и по мере своего разумения разрешая их, он посмеивается над вельможами и царями, над собою, над счастьем и удачей и даже немного над самою смертью, которую он, быть может, впервые в истории русской поэзии показывает как составную часть жизни, ни на минуту не останавливающей и даже не замедляющей свой ход. «Кто бы посмел, кроме его, — восхищался Гоголь, — выразиться так, как выразился он в одном месте о том же своем величественном муже, в ту минуту, когда он все уже исполнил, что нужно на земле:

И смерть, как гостью, ожидает, Крутя, задумавшись, усы.

Кто, кроме Державина, осмелился бы соединить такое дело, каково ожидание смерти, с таким ничтожным делом, как кручение усов?» [17]. Так ведь и в смерти у Державина есть что-то домашнее: она у него гостья. И в ожидании ее столь же мало торжественного, как и в кручении усов — жесте сугубо повседневном.

Все проявления бытия для Державина равновелики в смысле их неповторимости. Но подчас кажется, что о мимолетном, малозначительном, незаметном он сожалеет и тоскует больше, чем о вечном и нетленном. В его стихах — пронзительная ностальгия по мелочам жизни, милым подробностям домашнего уюта, по всему тому, что составляет непременную, надежную и устойчивую основу человеческого существования, что индивидуально-неповторимо в каждой жизни и что «жерло вечности» поглотит значительно скорее, чем дела поэтов, героев и царей. Он понимал тщету всего земного и, не таясь, горевал об этом. «А я Пинт — и не умру», — убежденно произнес Державин, действительно веря в свое поэтическое бессмертие. Но этого бессмертия ему мало. Ему надо, чтобы бессмертным стало все, чем он жил, что его окружало, с чем он соприкасался, все, кто был ему дорог, все, с кем сталкивала его судьба.

вернуться

15

Белинский В. Г. Поли. собр. соч. в 13 томах, т. I. M., 1953, с. 50

вернуться

16

Объяснения. Ч. I, с. 17

вернуться

17

Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. Т. VIII. М - Л., 1952, с. 374