Мы видим, что де Море идет дальше анонима, писавшего о загробной жизни казненного. Аноним только обращал вообще внимание на то, что бедные лишены представительства в Генеральных штатах, а де Море приписывает самый бунт 27–28 апреля именно этому обстоятельству и прекращение волнений ставит в зависимость от дарования бедным гражданам избирательного права. Таковы его личные соображения о причинах бунта, ибо абсолютно ни единого слова, хотя бы даже отдаленно подтверждающего его мысль, в документах, относящихся к делу 27–28 апреля, нет, и в показаниях посторонних лиц тоже нет.
Проще смотрит на дело автор еще одной брошюры, порожденной ревельоновским делом [82]. Оплакивая происшедшие несчастья, автор объясняет это восстание — и другие — существованием несправедливостей в общественном строе и, стремясь держаться на теоретических высотах, оговаривается, что приведет пример, «не вполне» приложимый к данному моменту. После этих долгих подходов он говорит: «Дороговизна хлеба есть всегдашний предмет волнений: народ, несчастный даже во времена изобилия, еще более несчастен во времена недостатка хлеба. Этот класс лиц, живущих трудом рук своих, класс, участь которого всегда так печальна, испытывает в бедственные годы несчастие и от вздорожания предметов пищи и еще больше от уменьшения работы». Но пока люди приписывают эти беды одному лишь небу, они страдают молча. Когда же они начинают подозревать, что виновата алчность богачей и гнусных скупщиков, пользующихся трудными обстоятельствами, тогда они берутся за оружие, силе противопоставляется сила, и происходит кровопролитие. Виновны бунтующие, но еще более виновны те жестокие души (ces âmes d’airain), которые довели дело до эксцессов вследствие своей алчности, и законы, которые не карают и не обнаруживают истинных виновников общественных бедствий. «Граждане, смею уверить вас [83]: этих несчастных, с которыми вы обходитесь, как с бунтовщиками, легче успокоить, нежели это думают». Автор, переходя к событиям 27–28 апреля, говорит о «преступных и обидных» словах, будто бы сказанных Ревельоном, о мерах, какими можно было бы, по его мнению, избежать кровопролития, и т. д. Брошюра кончается также советом просить справедливости у самого короля, «столь нежного, столь чувствительного к бедам» народа.
Продовольственный кризис, свирепствовавший во многих областях Франции и, в частности, в Иль-де-Франсе в 1788 и 1789 гг., наложил яркую печать на все массовые движения первых месяцев революции. Страшная раздражительность, изумительно легкая возбудимость толпы в это время, болезненная подозрительность, готовая перейти в самое исступленное бешенство по первому поводу, который покажется подходящим, — все эти свойства в обостренной степени проявляются в 1789 г.; и мысли о хлебе, легенды о безжалостных богачах, которые будто бы скупают хлеб, а сами «смеются над страданиями голодающих», — вот что главенствовало в психологии парижской народной массы за все эти первые месяцы. Но эта масса еще не дошла до такой постановки вопроса, какую предложил цитированный де Море: она не протестовала против ценза, не поддержала немногих одиноких публицистов, возвысивших в это время в ее пользу свой голос, и вместе с тем весной 1789 г. ее революционное настроение еще не поднялось до той напряженности, чтобы последовать совету идти к королю; это случилось лишь пять месяцев спустя.
А пока эта повышенная нервность, болезненная подозрительность нашли себе исход в нападении на дома двух богатых людей, случайно ставших козлами отпущения без всякой вины со своей стороны. Но если толпа не повторяла этих отдельных соображений противоположности интересов между «богатым» и «бедным» слоями третьего сословия, то отсюда еще вовсе не следует, что люди, громившие Ревельона и Анрио, как полагает Тютэ, восстали для защиты «дела tiers-état». Оставляя в стороне показание Силлери, явно желавшего связать tiers-état с бунтом 27–28 апреля (по партийным соображениям, чтобы скомпрометировать tiers-état), — одно-два показания о том, что бунтовщики иной раз спрашивали встречавшихся, на стороне ли они tiers-état, совершенно не уполномочивают нас примкнуть к гипотезе Тютэ. Не только логически не вяжется роль бойцов за третье сословие с разорением двух членов этого третьего сословия, вышедших из рабочего класса, но и фактов, действительно способных подкрепить это мнение, нет. Это все нужно сказать, если понимать употребляемые Тютэ слова «la cause du tiers-état» так, как они теперь употребляются историками, пишущими о революции [84]: в смысле борьбы против привилегированных сословий, против тех юридических и политических сторон старого строя, которые мешали tiers-état занять в государстве место, подобающее его истинному социально-экономическому значению и культурному уровню. Но слова «Roi, monsieur Necker et le tiers-état» в эти первые месяцы 1789 г. в устах парижской бедноты означали нечто гораздо менее определенное и более лучезарное: эти слова означали ту благую силу, которая даст хлеб, накормит голодных, отрет слезы несчастных, — ей нужно только справиться с окружающими темными влияниями, с могущественными врагами народа. В этом смысле, повторяем то, что уже выше сказали, тем из бунтовавших, которые, идя громить Ревельона, кричали: «Vive le Roi, vive M. Necker, vive le tiers-état», действительно могло показаться, что они, мстя Ревельону за обиду, не делают ничего неприятного королю, Неккеру и третьему сословию. Другого лозунга, кроме [этих] слов, тогда, в апреле 1789 г., еще не было. Но если этот лозунг (и то далеко не всей толпой) и пускался иной раз в ход во время волнений 27–28 апреля, то самые волнения этим словесным лозунгом столь же мало могут быть объяснены, как, например, революционное выступление 5–6 октября 1789 г. — верноподданническим желанием народа видеть поближе, не в Версале, а в Тюльерийском дворце своего «отца» (по серьезному, а не по ироническому наименованию Людовика XVI в эти дни).
84
Или как их понимал автор цитированной выше брошюры 1789 г., указывавший, что tiers-état не могло быть виновно в подстрекательстве, ибо Ревельон и Анрио — сами из tiers-état.