Но на следующий день мы все же понесли жуков.
— Заказ! — рассуждал он важно. — Ничего не попишешь.
Их было три пары — крупных багроворогих драчунов. Мы принесли их прямо из леса.
Дом хозяина шахты стоял на отлете, на бугре, в утреннем дыму цветущих вишен и глянцевой листве тополей. Он был погружен в зелень, как в воду, и только розовый, сияющий окнами мезонин виднелся со стороны шахты.
Мы осторожно подошли к ограде. Далеко, в глубине двора, около конюшни, возился громадный черный лягаш.
За первым рядом деревьев на широкой площадке, огороженной подстриженными кустами и посыпанной свежим песком, прыгал Жоржик.
Он быстро прыгал через цветную веревочку, которую вертел коренастый, обрюзгший человек. Багровое лицо этого человека истекало потом. Рыхлая, наполненная кровью рука, оплетенная от локтя до кисти веревкой, была похожа на чайную колбасу. Балуясь с Жоржиком, он не смеялся, наоборот — выражение упорной злости светилось в его глазах.
Он что-то тихонько покрикивал, картавя и немного задыхаясь.
— Глянь, муштрует, — сказал я Сеньке, — как обезьяну!
Заметив нас, Жоржик остановился. Небрежно отбросив ногой веревку и не обращая внимания на багрового толстяка, он побежал к воротам. Толстяк смотрел ему вслед, вобрав голову в плечи и расставив кривые руки. Он был чем-то обижен. Что-то животное было в его фигуре, в замедленных движениях, во взгляде, в тяжелых поворотах головы. Он похаживал неторопливо, с осторожностью, словно не песок, а тонкий лед лежал под его ногами.
Почему-то Жоржик встретил нас неприветливо. Жуков он не взял, а когда мы уходили, даже науськивал черного кобеля. Всю дорогу Семен молчал. Он трудно о чем-то думал. И уже в поселке, обкусывая заусеницы, сказал удивленно;
— Ну и забава! Сердитые, как черти, а прыгают. Ну игра!
Дома я рассказал о виденном отцу. Он недоверчиво качнул головой и строго буркнул:
— Ври!..
Отцу было не до моих разговоров. Он целыми сутками не поднимался из шахты. Мать передавала ему обед через рукоятчика. Отец работал на лебедке бремсберга и все время страшно боялся чем-нибудь не угодить начальству: боялся увольнения по инвалидности.
Один год этой работы, бессонные ночи дежурств сделали черным его лицо и налили глаза невиданным раньше голодным блеском.
Он все чаще покрикивал на мать, спал беспокойно и уже один раз, после получки, пришел домой пьяным.
Я старался как можно реже попадаться отцу на глаза. Я крепко любил отца и видел, что при мне, — может быть, оттого, что ходил я всегда оборванным и грязным, — он испытывает какую-то глухую боль.
Долгими днями я бродил с Сенькой по пыльным переулкам поселка.
На другое утро, после встречи с Жоржиком у ограды его дома, Сенька сказал решительно:
— Идем подглядывать? Что он там делает… толстяк?
Было очень рано. Ночные бригады возвращались из шахты. Медленно, по четыре удара, отсчитывал сигнал. Прыгая на одной ноге впереди меня (он сразу стал веселым), Сенька выкрикивал с каждым ударом:
— Люди!.. Едут!.. Тише!.. Ход!..
Это спускалась утренняя смена.
Но, несмотря на рань, около парадного крыльца хозяйского дома, скрестив руки, словно подкарауливая нас, стоял Гаврила.
Мы повернули в сторону и пошли в обход. В одном месте, под решеткой ограды, мы нашли неглубокую выемку.
— Лезем, Сеня?
Он одобрительно сощурил глаза.
Прижимаясь к сырой, росной траве, я полез под ограду.
Ржавый гвоздь царапнул мне плечо, в лицо плеснул горьковатый настой вишневого цветения. Я присел на корточки и осмотрелся.
Сад был залит густым белым светом. Этот свет клубился по ветвям. Он свисал с розовых прутьев легкими хлопьями, пушистыми и белыми, как вата.
Сенька проскользнул вслед за мной. Мы полезли через влажные заросли малины, стараясь держаться подальше от аллей. Серая птица выпорхнула из травы, обдав меня теплым ветром. Она ударила крылом по ветвям, и сразу пошел снег.
Мы залегли неподалеку от площадки, между кустами смородины и грядками цветов. Здесь мы решили ждать начала игры. Над нами покачивалась душная клейкая листва. Сквозь зелень сочилось солнце.
Я заметил, как за стеклами галереи промелькнула светлая фигурка и вскоре выбежала на крыльцо. В удивлении я приподнялся на локтях. Я никогда еще не видел таких красивых женщин.
Беленькое, смеющееся, в ручейковых кудряшках волос лицо. Синие, невиданно синие глаза! Я никогда не видел таких легких рук, таких плавных, как бы летящих плечей. Она взглянула вверх и, звонко чему-то засмеявшись, побежала через двор, к калитке. Я слышал упругий, как полет перепела, шум ее платья. И когда она скрылась за калиткой, в моих глазах долго еще плыл белый подол ее юбки. Он слепил меня. Мне стало вдруг странно тяжело. С испугом я почувствовал, что задыхаюсь, и жадно глотнул воздух.
Дверь снова открылась, и на площадку, скрипя кожей тугих сапог, выбежал обтянутый ремнями военный. Он оглянулся по сторонам и, придерживая маленькие, как черная бабочка, усы, тоже побежал к воротам.
Солнце отражалось на его желтых голенищах двумя стальными клинками, и казалось, что он бежит на этих длинных сверкающих клинках.
Вскоре из флигеля на площадку, разминаясь, вышел Жоржик, за ним через минуту вместе с самим хозяином шахты Давидом Абрамовичем Бляу выкатился багровый толстяк.
На ходу он швырнул Жоржику два кривых, с уродливыми наростами мяча и крикнул какое-то хриплое слово.
Жоржик быстро сдернул рубашку и подхватил мячи. Он надел их на руки и, затянув зубами шнурки, бросился на сердитого толстого человека. Тот отскочил в сторону и бережно подставил под удар такой же пухлый мяч.
Мы замерли в траве. За кудрявой завесой куста шумела диковинная драка. Мы видели, как толстяк намеренно помедлил, чтобы дать Жоржику возможность ударить себя в лицо. Жоржик ударил прямо в глаза. Старому Бляу это, очевидно, очень понравилось. Он рассмеялся. У него вспыхнули зубы и очки.
Тогда толстяк помедлил еще больше и сразу получил три удара в глаза и нос.
— Очень хорошо, мистер Фильдинг! — закричал старый Бляу. — Без сентиментов! — И опять блеснул очками.
У ворот зазвенел смех. Там смеялась она, нежная синеглазая женщина. Она смеялась, приоткрыв калитку и заглядывая во двор; ей, значит, тоже понравилось, что Жоржик так сильно ударил этого обрюзгшего человека. Рядом с ней, вытягивая длинную шею, что-то мурлыкал военный.
— Лев Денисович! — закричал ему хозяин, вздергивая сухое, синее от бритвы лицо. — Что скажете об этой инглиш систем? Воспитание воли… Замечательно?!
— Очень хорошо!
Я запомнил эти два сильные слова: воспитание воли. Я решил, что так называется драка кривыми мячами.
Нам крепко полюбился сад. Наверное, он полюбился нам именно потому, что был запретен, что за кустами жимолости и крыжовника нам приходилось прятаться, как зверькам.
В хмуром одиночестве по аллеям часто бродил Гаврила. Однажды он чуть не наступил мне на руку. Избежав опасности, мы испытывали острое и длительное наслаждение. Какими-то путями возникла у меня сумасбродная мысль, что этот риск для нее — для беленькой смеющейся Ани, — так звали ее, такое легкое имя. И пусть поймал бы меня Гаврила и зверски побил — пустяки! — ведь это же для нее, думал я. Странное было у меня чувство. С сожалением я поглядывал на Семена. Эх, Семен! Он ведь не знал такого острого, смутного восторга.
Постепенно мы изучали сад. Он тянулся очень далеко, до самого оврага. И там, на склонах, тоже росла смородина. Я следил за медленным наливом розовых ягод. Неуловимо они тяжелели с каждым днем. Большую часть времени мы проводили в овраге. В нем зелеными скирдами вздымалась бузина. Мы делали из нее звучные хлопушки, меньше играя ими, больше надеясь продать Жоржику. На пологой полянке, поросшей высокой травой, мы нашли румяную клубнику.
Я принес домой большую пригоршню ягод. Отец встретил меня в переулке. Грязный, усталый, он, однако, чему-то улыбался. Он взял одну ягоду из моих рук, сжал ее слегка и, следя за розовой струйкой, сбегающей по грязному пальцу, сказал:
— Пора нам, Васька, и за ум взяться. Вырос! Вот ботинки справим, а там и в школу.