Выбрать главу

— Нет… ничего не случилось. Правда, я мог утонуть… Но я ведь плыл от самого берега… Еще вчера я заметил ваш корабль.

Устало он вытер лицо.

— Меня зовут Окаса. Я работаю в доке…

Он показал свои руки. Ладони были черны от мозолей.

— Работаю где придется. Такая жизнь. — Голос его дрогнул. — Возьмите меня с собой. Я спрячусь в трюме, я давно хочу к вам… Всю жизнь я буду благодарить вас, капитан…

Штурман покачал головой. Глаза его потеплели, но он сказал строго:

— Мы не имеем права, товарищ… Мы в чужой стране.

Окаса замахал руками. Он почти плакал.

— Нет, вы не прогоните меня, капитан! Вы должны понять это!.. Вы не прогоните меня!..

Василий Петрович сказал все также спокойно:

— На лицах людей не написано: друг или враг. Мы видели много стран и много людей.

— О, да, — сказал Окаса и опустил голову. — Я понимаю вас.

Маленький, смуглый, худой, он сидел у стола, опершись виском о ладонь. Губы его шевелились. Он был похож на ученика, заучивающего урок. Мы тоже понимали его смущение и горечь, но мы знали и эту страну, где столько переодетых жандармов…

Окаса поднял голову. Черные глаза блестели.

— Революция, — сказал он, и голос его снова дрогнул, — революция учит понимать людей. Это неправда, что на лицах не написано: друг или враг.

Гриша положил руку ему на плечо.

— Мы верим вам, Окаса. Я верю, например. Но мы не имеем права. Нас ждут провокации на каждом шагу. Вы это должны понять.

Японец шире открыл глаза — в них еще блестела надежда. Он сказал печально:

— Понимаю… Но как я надеялся, как ждал случая! Для меня это — работа и жизнь!

Он закрыл рукой лицо. Пальцы его дрожали. Он изо всех сил сдерживал себя.

Молча мы сидели за столом. За открытым иллюминатором тихо плескалась волна. Широкой полосой плыл тяжелый туман берега.

— Мы дадим вам шлюпку, — сказал штурман. — Вахтенные довезут вас до причала.

Окаса покачал головой;

— Нет… Рядом дежурит полицейский катер. Я доплыву — так будет лучше для меня.

На палубе, у трапа, мы еще стояли несколько минут, глядя на город. В правой части порта, в доках, синие автогенные молнии вспыхивали и угасали. Доносился приглушенный гром. Белые, молочные столбы света поднимались над военными кораблями. Где-то уныло звонил буй. Высокая зыбь металась внизу. И город, казалось, кренится вместе с бортом парохода. Окаса сказал задумчиво:

— До свиданья, товарищи… Когда-нибудь…

— Правильно, — поддержал Степанов. — Если вы захотите — вы приедете к нам. Может, мы встретимся даже на заводе… на корабле…

Японец крепко пожал нам руки. На нижней площадке трапа он оглянулся еще раз, кивнул головой. Он улыбался печально и растерянно и что-то хотел еще сказать, но близко раздался глухой шум, и Окаса поспешно бросился в воду.

Из-за носа нашего корабля показался зеленый огонь сторожевого катера. Он двигался прямо к трапу, ледяной полосой отражаясь в воде. В слабом свете, меж волн, мелькнуло и исчезло бледное лицо. Катер подходил все ближе. Мы смотрели на волны, зеленые и ледяные, — только пена плескалась на месте, где несколько секунд назад скрылся человек.

У перил катера неподвижно стояли жандармы. Их было трое. В больших белых шлемах они были похожи на грибы. Поравнявшись с трапом, они подняли головы, пристально посмотрели вверх.

— Большевик, — сказал один полицейский.

Двое других промолчали. Мы тоже стояли неподвижно, вцепившись в поручни, считая секунды. Качалась высокая зыбь, и ничто не выдавало человека, борющегося со смертью в черной глубине. Но секунды шли, катер замедлял ход, и пена вставала под острыми лопастями винта, может быть, над головою нашего друга. Красный отличительный огонь, висевший на корме катера, оставлял узкий кровавый след на воде.

— Хотя бы скорее… — прошептал Степанов.

Далеко впереди, на слабом гребне, показался и скрылся небольшой черный предмет.

— Это он, — сказал Василий Петрович. — Теперь он опять нырнул.

Мы оглянулись на жандармов. По-прежнему неподвижно они стояли у перил.

— Прозевали! — радостно сказал Гриша. — Счастливого пути, дружок!

Вскоре катер вернулся. Жандармы с удивлением смотрели на нас. Они даже взглянули друг на друга. Мы смеялись. Там, в синей ночной мгле, плыл человек, наш безвестный товарищ, и мы невольно напрягали мускулы, как бы стремясь ему помочь. Наверное, он тоже смеялся теперь. Счастливого пути, Окаса!

…И снова тянутся долгие часы вахты. Печально перекликаются склянки на кораблях. Ветер крепчает. Слышен грохот прибоя за маяком. Гриша стоит рядом; улыбаясь, он думает о чем-то своем. И когда он начинает говорить, берег снова темнеет перед моими глазами, дальняя дорога открывается впереди.

— Большая наша земля, — говорит Степанов. — Сколько тропинок ведет к ней. Сколько путников на этих тропах…

Потом он начинает рассказывать о черноморских берегах, о матери, о рыбалке, обо всем, что я знаю не хуже его, но я боюсь прерывать Гришу: так хороша она, эта живая сказка о Родине, за океаном, за шквалами южных морей.

Японская идиллия

В порту Осака я прожил две недели. Каждый вечер я бродил по улицам города, и, наверное, не было в нем ни одного переулка, где бы я не побывал. В одной из ночлежек я встретил Кадо, молодого японца-инженера, который работал грузчиком в доке. Мы познакомились еще раньше, в порту; мне очень поправился этот спокойный человек. Вдобавок он знал русский язык, и многие вещи, мимо которых я мог бы пройти, как слепой, мой друг открывал для меня, и я изумлялся их жизни.

Может быть, во всем этом спокойствие самого Кадо поражало меня. Он ничему не удивлялся, даже своей печальной судьбе. Получив диплом инженера-архитектора, он не нашел работы. Зато ему доставляло большое удовольствие остановиться где-нибудь перед новым зданием: перед Высшей промышленной школой или перед знаменитым Имперским институтом иностранных языков и всячески ругать их планировку. Любопытные прохожие задерживались перед ним, и это лишь разжигало красноречие Кадо. Только перед мрачным замком Осиро, прославленным в истории страны, он вежливо снимал свою потрепанную шляпу.

Ко всему остальному Кадо относился с подчеркнутым спокойствием, если не равнодушием, и я не ошибся, когда однажды сказал ему, что он не просто усталый, но очень старый человек.

Я помню эти молочно-синие вечера, взморье, объятое светом луны, далекие корабли на рейде. Мы шли по узкой улице, увешанной гроздьями фонарей, и как-то незаметно очутились в «веселом квартале». Пьяные американские матросы в пестрых нашейных платках бродили от дома к дому; из открытых окон доносились музыка и смех; ярко светились витрины с фотографиями женщин.

У дверей бара стоял пожилой японец с утомленным, пергаментным лицом и пел песню.

— Он поет о любви, — сказал Кадо. — Онсен — целебный источник — любовь.

Японец пел тихим, словно надтреснутым голосом. Это был старинный тягучий мотив. Люди шли мимо, не обращая внимания на певца. Открывавшаяся дверь толкала его. Но он все пел свою песню.

Я посмотрел на своего друга. Он улыбался.

— Послушайте, это интересно, — сказал он. — Нет большего счастья любви, чем в нашей стране — Дайнихон Тейкоку. Усталый путник, зайди и отдохни, тебя ждет любовь женщины.

— Кто это, нищий?

— Нет, он приглашает гостей.

Мы двинулись дальше по булыжной мостовой, и на углу Кадо взял меня за руку.

— Я знаю этого человека… Видите? У фонаря… Почти каждый вечер он стоит здесь. Он тоже слышит эту песню…

У подъезда под фонарем стоял молодой японец в крестьянской одежде, с длинной камышовой трубкой в зубах. Он смотрел через улицу, на окна второго этажа. Он стоял неподвижно, словно окаменев, и глаза его были широко открыты. Мы подошли ближе, и Кадо тихо окликнул его по имени.

Юноша не расслышал. Мужская тень прошла по занавеске окна, потом донеслись звуки патефона. Японец сделал шаг вперед, но поспешно вернулся. Теперь он крепко прижался спиной к стене, так что казалось — невидимые руки держат его за плечи.