— Послать бы несколько военных судов на Аляску, и эти американские торгаши быстро убрались бы из наших гаваней, — сказал Рылеев.
— Кто же пошлет-то? — с горечью отозвался Трубецкой. — Маркиз де Траверсе?.. Или царь? Да он скорей на крепостных крестьян направит пушки, нежели на иноземцев. Аляска — далеко, а он и Петербурга-то опасается.
— Да и какие корабли послать? — в раздумье спрашивал Головнин. — Все эти названые гости при дворе довели флот наш, до страшного состояния. Тут не просить государя — кричать, драться хочется: посмотрите, в каком положении сегодня флот российский — славное детище Петра! Разграбили его сановники-корыстолюбцы, до бедственного, позорного состояния довели…
Рылеев спросил неожиданно строго:
— Вы жалуетесь нам, Василий Михайлович?.. Мы-то отлично знаем, кто является виновником всех бед России. Во дворце сидит он, супостат, окруженный льстецами и ябедами. Громче говорить следует, Василий Михайлович, так, чтобы вся Россия услышала!
— Я знаю, — сказал Головнин, — что громче печатного слова никто не скажет… Потому и приготовил «Записку о состоянии Российского флота в 1824 году». Выдаю ее за сочинение некоего мичмана Мореходова. Вы понимаете, только дознаются об авторе — сразу в Сибирь. Но где напечатать мне эту «Записку»? Какой издатель согласится пойти на риск?
Он разгладил перед собой аккуратно сложенные листы бумаги; декабристы теснее сдвинулись вокруг… Голос Головнина звенел, и лицо было бледно от гнева:
— «Если бы хитрое и вероломное начальство, пользуясь невниманием к благу отечества и слабостью правительства, хотело, по внушениям и домогательству внешних врагов России, для собственной своей корысти довести разными путями и средствами флот наш до возможного ничтожества, то и тогда не могло бы оно поставить его в положение презрительное и более бессильное, в каком он ныне находится…»
— Браво! — закричал Рылеев. — Правильно!.. Это говорит патриот России и гражданин…
Головнин продолжал читать, затаив злую усмешку:
— «…Дерзновенно было бы с моей стороны в деле политическом возражать людям, политикой занимающимся по должности, людям, украшенным пудрою и шитыми кафтанами. Но, как известно нам, что не всяк тот герой, кто носит шпоры и мундир, не всяк тот тонкий дипломат, кто почтен званием посла, и не на всех тронах сидят Соломоны…»
— Да это же о деспоте сказание… о самом царе! — восторженно воскликнул Трубецкой, но голос его заглушили дружные, гневные и радостные крики.
Впервые в жизни такое глубокое волнение переживал Василий Головнин. Даже воздух в этой комнате показался ему разреженным, как перед боем. Он знал, что эти руки, тянувшиеся к нему, были чисты, что эта дружба — священна.
Словно выражая общее чувство, Кондратий Рылеев обнял Головнина.
— Значит, ты с нами?.. Окончательно с нами?
Головнин спросил очень тихо, с чуть приметной улыбкой:
— Это как же? Против самого батюшки царя?
— Да, за республику… За отмену крепостного права… И — смерть царю!..
В комнате стало так тихо, что казался слышным трепет пламени свечей… Головнин медлил. Если бы они знали отчего! С любовью и радостью смотрел он на Рылеева, на этого человека огромной притягательной силы, безмерной отваги и кристальной чистоты.
— Вот ты задумался? — негромко проговорил Рылеев.
Головнин порывисто вздохнул и выше вскинул голову.
— Я дважды был в плену: у англичан и у японцев… Впрочем, вам это известно. Я возвращался на родину со светлой мечтой — увидеть народ мой освобожденным, открывшим все пути к просвещению, к возвышению человека-труженика, ко всеобщему благу. Но на родине моей страдальной я увидел тюрьмы, плацы, казармы, страшные военные поселения, порки крепостных, торговлю людьми!.. Все это чудовищно, невыносимо… Я увидел народ мой в невежестве и тьме, попраный, обездоленный и забитый. Бешеные жандармы Аракчеева казнят и пытают за малейший справедливый протест… И тогда я с горечью подумал: вот он, третий плен, тюрьма для мысли и сердца. И еще я подумал: да неужели у великого, талантливейшего, отважного народа моего, народа, который победил Наполеона, не найдутся мужественные сыновья, готовые на жертву и на подвиг?
Он замолчал, поправил фитиль свечи, глядя через трепетный огонек на Рылеева.
— Вы заметили, Кондратий Федорович, что я задумался? Правду скажу: от радости умолк… Есть такие сыновья у России! Конечно же, я с вами. Окончательно и навсегда.
Поздней ночью, прощаясь с Головниным, Рылеев спросил:
— Кажется, Василий Михайлович, вы получили повышение?
— Да, я назначен генерал-интендантом флота. Теперь моя обязанность строить флот. Вы представляете, какие мне предстоят баталии с китами подрядчиками, с алчными сановниками, с казнокрадами, с высокопоставленными ворами?
— Дел у вас много появится, — сказал Рылеев. — И все это важные для родины дела… Желаю успеха!
Головнин не выпустил его руки.
— Ваша задача куда сложнее… Помните: я ваш верный помощник и славному делу слуга. Генеральские эполеты — не помеха… Но вот что, Кондратий Федорович… Почему-то вспомнилась мне сейчас одна беседа. В Японии это было, в плену… Гнали нас, группу пленных, в город Хакодате. Случайно разговорился я с матросами о социальных порядках в Японии и незаметно к России разговор обернулся… Сказал я матросу Васильеву, что следует, пора уже назрела хорошенько Русь-матушку встряхнуть, чтобы и дворцы и крепостные владения разлетелись. Знаете, что он ответил мне, матрос? Запомнился мне его ответ слово в слово… Что, говорит, если один вы такой, или десяток, или сотня? Замучают, и конец. И попы еще в церквах всяческой анафемой опачкают…
Они стояли на лестнице, у окна, за которым тускло блестел одинокий фонарь и черным узором вырисовывалась чугунная ограда Мойки. Некоторое время Рылеев в раздумье молчал; потом спросил негромко:
— Вы хотите сказать, что нас очень мало?
— Именно это, Кондратий Федорович…
— Однако нам предано несколько полков… Рассчитываем, что нас поддержат и моряки. Разве за вами не пойдут многие морские офицеры? Разве мало-мальски грамотному человеку не понятно, что деспот обманул народ? Вспомните первые годы царствования: освобождение крестьян, двухпалатный парламент… Вспомните Михаила Михайловича Сперанского: это он составлял обширные планы преобразований. А где Сперанский теперь? В Сибири!.. Где все обещанное царем? Зажато в кулаке Аракчеева! Забыты все либеральные фразы, их заменила плеть, дикое ханжество и мракобесие… Нет, не так-то уж страшен черт, как его малюют! Несколько верных, преданных полков — и мы свергнем это чудовище… Россия станет республикой.
— Когда я с вами, — сказал Головнин, — я верю вам, вашей внутренней силе, энтузиазму…
Рылеев тихо засмеялся:
— Но ведь вы сказали, что вы с нами!
14 декабря 1825 года на Сенатской площади в рядах восставших полков были и моряки — офицеры и матросы гвардейского экипажа. Сменивший Александра Николай I приказал стрелять по восставшим картечью. Он испугался до смерти: к войскам декабристов уже присоединялась городская беднота, уже летели в царя и его свиту дреколья и камни…
Залпы картечи очистили Сенатскую площадь; забрызганный кровью декабристов, Николай I взобрался на престол.
В то хмурое утро 14 декабря Головнина не видели в правительственных войсках. Не было его и в рядах восставших.
Но декабристы находились не только на Сенатской площади, не только в казармах лейб-гвардии московского полка, лейб-гренадерского полка и на Екатерингофском проспекте, в казармах гвардейского экипажа. Они были и в других районах Петербурга, и в Кронштадте…
Не случайно жандармы появились в доме Головнина. Они учинили обыск, рылись в бумагах мичмана Феопемта Лутковского — друга декабриста Дмитрия Завалишина. Они сорвали со стены портрет Завалишина и унесли с собой.