Мы с интересом слушаем беседу, не вмешиваясь, — этого не любит гость. Но Вася говорит коротко и понятно, и наши одобрительные улыбки все время раздражают араба. Он внимательно следит за нашими лицами, и, если Вася долго подыскивает ответ, в черных глазах гостя вспыхивают маленькие хитрые огоньки.
Абу-аль-Фариде начинает спокойно, полузакрыв глаза:
— Вы говорите — собственность. Это слово никогда не было знаменем Востока. Было и есть одно только знамя — аллах.
— Гм… да-а… — трудно вздыхает боцман.
Абу-аль-Фариде не поднимает глаз.
— Иначе как можно объяснить, что через двести лет после Магомета арабы, завоевавшие мир, вернулись в Неджед и Геджас? Что принесли они? Ничего, кроме своего благородства. Путь наш повторится. Об этом сказал еще великий Ибн-Халдун. Он снова пройдет через Мекку.
Вася досадливо морщится.
— Экая поповщина! — говорит он. — Куда же приведет эта дорожка?
— К счастью.
— А какое оно?
Абу-аль-Фариде медлит; в черных глазах угасают огоньки.
— Это известно аллаху. Когда люди верят в чудо, оно приходит.
Вася отвечает рассудительно и спокойно:
— Во-первых, скучно жить, если сам человек не знает ничего. Во-вторых, ваши же буржуи продадут вашу страну.
Лицо Абу-аль-Фариде еще больше темнеет; оно становится совершенно черным от гнева. Он сдерживает себя.
Белое покрывало падает с плеча.
— Араб никогда не предаст араба! Почему? Потому что история нашей совести идет от незапамятных времен Саргона и Гудеи!
Боцман громко смеется и, как после чарки, вытирает усы. Абу-аль-Фариде с изумлением оборачивается к нему.
— Ну и припер ты его, Васька, — гудит боцман, — Про совесть заговорил. Был у нас под Херсоном совестливый поп. Наши в село — а он с пулеметом на колокольне сидит, стерва…
Вася густо краснеет, ему неловко за боцмана — старик слишком прям.
— Это совсем другое дело, Иваныч.
— Да я так только, к слову…
— Не понимаю! — изумленно говорит Абу-аль-Фариде.
Песня на барже то стихает, то становится громче, она бесконечна и безрадостна, как пустыня вокруг. Мы молча слушаем ее, глядя на берег бухты. Черные, без крыш, мазанки ютятся на бугре. Поселок похож на пожарище. Густыми струями нам ним течет зной. Но выше, над серыми вулканическими оползнями скал, все еще брезжут отсветы океана.
— Печальная земли, — заключает кто-то из матросов.
Песня умолкает на минуту, и в тишине мы вдруг слышим исступленный человеческий крик.
Абу-аль-Фариде вздрагивает, приподнимается на колено.
— Что-то случилось, — говорит Вася и бросается по трапу на мостик.
С палубы поднимается вахтенный штурман Стрельцов. Он чем-то расстроен, губы его дрожат, на полных юношеских щеках выступают красные пятна.
— Где радист? — спрашивает он издали и, заметив Абу-аль-Фариде, направляется к нам, — Я очень прошу вас, — говорит он взволнованно, — передать этому надсмотрщику, что у нас запрещается бить людей, Запрещается, хотя бы и не наших подданных… что мы в последний раз его предупреждаем. Иначе… мы его самого вышвырнем на баржу!
Абу-аль-Фариде вежливо кланяется в ответ. Он заметно смущен. Пальцы его мнут край покрывала.
— Лучше бы не делать этого, — наконец говорит он, и черное лицо его опять становится неподвижным. Теперь все мы смотрим ему в глаза. Они снова спокойны и тусклы.
— Что знаем мы? — говорит он печально и нараспев. — Мы знаем путь неизбежного, люди.
— Ну, проповедничек, — раздраженно гудит боцман. — Араб не предаст араба?..
— Я прошу передать, — настаивает Стрельцов.
— Хорошо, — так же спокойно соглашается Абу-аль-Фариде. Он медленно поднимается и идет к трапу, высоко и прямо неся свою черную голову на неподвижных плечах.
Я и Степанов идем вслед за ним.
Над палубой клубится знойная пыль. Голые черные люди бегут бесконечной вереницей. С баржи, вверх по мосткам, плывет долгий, тоскливый крик. На мостках, у самого борта, стоит высокий, одетый в грязный халат араб. В его руке длинная бамбуковая палка. Он один спокоен над этой черной сутолокой нищеты.
Абу-аль-Фариде подходит к надсмотрщику сзади, осторожно кладет на плечо ему руку. Тот быстро оборачивается: у него длинное, сухое, как у мумии, лицо с желтыми оскаленными зубами. Нам непонятно сначала: он смеется или до крайности разозлен. Они говорят несколько минут, и мы издали следим за изумленным лицом араба. Да, он смеется, изумляется, с ног до головы разглядывая Абу-аль-Фариде.
Низко наклонив головы, люди бегут к трюму, плечи их костлявы, глаза полузакрыты. Они не останавливаются ни на миг, и только в краткие перерывы, когда, обессилев, умолкает песня, слышно их тяжелое дыхание и еще — слабый плеск моря.
Надсмотрщик значительно выше Абу-аль-Фариде. У него длинная, крепкая шея и что-то птичье в замедленном повороте головы. Мне видно, как под кожей его сокращаются пухлые шейные жилы. Он все еще слушает Абу-аль-Фариде, но узкие глаза его косят вслед торопливым сгорбленным спинам.
Движение неожиданно замедляется на несколько секунд. Молодой белозубый араб останавливается на площадке помоста. Он смеется и никак не может удержать корзину на плече. Вдруг он протягивает вперед руки. Он похож на слепого. Он ощупывает воздух, как стену. С шумом корзина катится вниз. Подняв руки и все еще смеясь, весь в черном поту, он опирается на эту невидимую стену, и она внезапно рушится перед ним. Так он и падает навзничь с неподвижной белозубой улыбкой на лице.
Палка взлетает прямо над головой Абу-аль-Фариде. Он поворачивается и медленно сходит на палубу, все также бережно неся свою черную голову над шатким помостом. Белое покрывало сползает с его плеча.
Песня не затихает и теперь. Она звучит еще громче. И, качнувшись от удара палки, маленький седой грузчик нерешительно переступает через голову молодого араба.
Я и Степанов бросаемся на помост. Брови надсмотрщика переламываются от гнева. Он визгливо кричит, весь сведенный судорогой, когда Степанов хватает его за плечо. Я вырываю палку и швыряю ее далеко за борт.
Сразу все останавливается вокруг. Становится очень тихо. Слышно, кажется, как на брезенте оседает угольная пыль.
С мостика доносится голос Васи:
— Правильно, ребята! Я предупреждал его, подлеца…
И одновременно неожиданно резкий голос Абу-аль-Фариде:
— Не смейте этого делать!..
Мы поднимаем грузчика и несем его к мачте, в тень.
Арабы уступают дорогу, они идут вслед за нами плотной молчаливой толпой, они окружают товарища, и над палубой несколько минут стоит знойная тишина, в которой слышно только сдержанное дыхание и слабый плеск зыби. В этой долгой, томительной тишине явственен, физически ощутим какой-то близкий предел. Вот, еще минута — и что-то случится.
Но теперь надсмотрщик приходит в себя. Он хрипло ругается, грозит нам кулаками и через несколько минут уезжает на берег, к губернатору, с жалобой на нас. Почему-то имеете с ним уезжает и Абу-аль-Фариде.
Вечером на лоцманском катере английский чиновник приезжает для объяснений с капитаном. У него зеленое от малярии лицо. Он пьян. Вахтенный едим удерживает его на трапе.
…Мы стоим на палубе, глядя на берег, погруженный в закат. Он медленно опускается под тяжестью ночи.
Проходя вдоль палубы, боцман останавливается у перил.
— Гляди-ка, ребята… — шепчет он удивленно, и руки его впиваются в поручни.
Внизу, на корме катера, стоит высокий полисмен-араб. Заметив нас, он поспешно отворачивается, но я успеваю узнать черное неподвижное лицо Абу-аль-Фариде.
— …Шпион… стерва!.. — гремит боцман, поднимая тяжелый кулак. Полисмен отворачивается и торопливо сходит в рубку катера, прямо неся свою черную голову в белом шлеме.
…На восходе мы поднимаем отходный флаг. Я стою у штурвала. Без порывов, сплошным дыханием, с океана идет муссон.
С мостика раздается звонкий голос штурмана:
— Вира… якорь!
— Есть! — откликается боцман, и, громыхая якорными канатами, корабль разворачивается навстречу заре. Черный поселок угольщиков остается за кормой. Медленно плывет выжженный берег. Он мертв. И все мертво вокруг в желтом, тяжелом тумане: дальние причалы, баржи, даже прибой. И только впереди, за мысом, пенится высокая зыбь.