Мы проходим у самых скал, и вот всем телом я ощущаю первый слабый рывок волны.
Неожиданно из-за скалы наперерез нам выносится легкая белая шлюпка. Круто кренится парус и, затрепетав, опадает совсем. На корме, у рулевого весла, широко расставив крепкие ноги, стоит высокий голый араб. Он что-то кричит нам, размахивая руками, и, ловко подрулив, цепляется за шторм-трап. Судно не замедляет хода. К фальшборту подбегает Вася. Они говорят о чем-то несколько минут…
Я беру лево руля, серый мыс остается позади, он тяжело движется, как заслон, наглухо закрывая страшную бухту.
Высокая зыбь швыряет шлюпку. Вслед нам араб еще долго машет руками. Издали кажется: он хочет лететь.
Мы входим в пролив. Берег Аравии желт и пустынен. Справа дымится Африка; прямо — сплошной, без горизонта, океан.
Вскоре Вася приходит в рубку. В руках у него какая-то запыленная ветка без листвы. Он внимательно разглядывает ее, улыбается, качает головой.
— Вот так подарок, — говорит он весело в кладет ветку на стол.
Я не верю сначала. Но Вася громко смеется.
— Это тебе. От араба… От того, что вчера на погрузке упал. Что бы это означало? Не понимаю.
Он думает несколько минут.
— Дерево — алоэ называется. Запомни, — говорит араб. — Алоэ! Я думал, он шутит, хотел выкинуть, — так он затрясся, руками замахал… Ну, мудрецы эти арабы…
К вечеру вся команда узнает о «подарке». Мне и Васе достается на этот раз. Больше всех шутит боцман, вспоминая ученого шпика Абу-аль-Фариде.
— Эй, ты, философ! Где твоя ветка?.. — громко хохочет он.
Проходя мимо, сдержанно улыбается капитан. Он тоже уже знает о «подарке».
Разозленный Вася уходит в каюту и закрывается на ключ. Но и там ему не дают покоя. Кочегар Сердюк уныло дежурит у двери.
— Отдай, Вася, дрова… топить нечем!
Мы сидим на спардеке, когда Вася опять появляется среди нас, сияющий, с большим черным словарем в руках.
Боцман снова трясет усами, но Вася идет прямо к нему.
— А ну-ка, старый морж, послушай, — говорит он и, раскрыв книгу, читает нараспев: — Алоэ — растение пустыни, остающееся серым и чахлым в течение сотни лет, — слушай, старый морж!.. — но затем внезапно дающее куст огромных красных цветов… Ну, старый крокодил?..
На палубе становится тихо. Мы все оглядываемся назад. В рыжем пламени солнца, в песчаных ветрах лежит большая, древняя страна.
С юга сплошным дыханием идет муссон.
Глубоко, под самым килем, слышно упругое движение океана.
Мы еще долго смотрим вдаль, жмурясь от большого низкого солнца.
— А какое слово, — вдруг изумленно говорит боцман. — Алоэ! Сигнальное слово, ребята…
Есть такой остров — Перим, у самых «Ворот Слез». Ночью; в настороженной тишине, там явственно слышен гул океана.
Далекие берега
В Адене нас попросили взять пассажира до Сокотры. Мы шли в Коломбо. Дикий, пустынный остров Сокотра, расположенный на востоке от мыса Гвардафуй, лежал на нашем пути. Пассажир оказался сторожем маяка, и только поэтому, из чувства морской солидарности, капитан принял его на борт нашего грузового корабля.
Вечером пожилой, небритый, сопровождаемый пятью носильщиками человек подъехал на катере к трапу «Большевика». Ему отвели каюту, и он до поздней ночи укладывал свои чемоданы, покрикивая на арабов, угрюмо пыхтя длинной трубкой, Потом он поднялся на спардек, неся в правой руке бутылку виски, в левой — большую пачку табаку. Его, видимо, очень озадачило, что матросы отказались пить. Тогда он выпил сам и сразу же начал рассказывать о себе.
— Моя фамилия — О’Коннер, — сказал он. — Я родился в Дублине. Мой прадед, дед и отец — все родились в Дублине. Там у нас целая династия О’Коннеров. Но вот уже семь лет я скитаюсь в этих пустынях, как пророк. Даже акридами питался.
Он оглянулся на город, слабо озаренный светом, на пристань, увешанную тусклыми фонарями.
— Курортным городишко этот Аден, а? Будь я трижды проклят, если вернусь когда-нибудь сюда. О’Коннерам всегда везло. Мой дед спас горевшую нефтянку. Отец получил медаль за войну с бурами. А я вот получил маяк — это целое государство, не шутите…
— Сколько же там народу, в этом царстве? — спросил кто-то смеясь.
Ирландец тоже усмехнулся.
— Не знаю. Этого никто не знает. Два года подряд там жил Джонсон. Мы вместе голодали, но сейчас у его семьи на счету двадцать тысяч долларов. Ом был ловкий парень, этот Джонсон.
— Значит, он просто обирал негров? — спросил боцман.
Ирландец внимательно посмотрел на него. В его взгляде было безразличие и усталость.
— Не знаю, — сказал он спокойно. — Если даже так, об этом не стоит вспоминать, — мертвые сраму не имут.
— Смотря какие мертвые…
— Он недавно умер, Джонсон… Все говорят: умер, но все прекрасно знают, что его просто… съели дикари. Вы… кажется, смеетесь?.
— Да, — сказал боцман.
— Вам не жаль… белого?
— Ни капельки не жаль. Я только вот думаю… а вам не боязно?
О’Коннер снова оглянулся на город. Веки его часто мигали. В тусклом свете электрической люстры, поднятой над спардеком, его неподвижное длинное лицо казалось смертельно бледным.
— У меня три маузера в чемодане и две тысячи патронов, — сказал он. — Кроме того… у меня десять бомб. Всего этого, у меня, пожалуй, больше, чем населения на острове.
— Культурный багаж…
— О, да! — весело воскликнул ирландец и снова налил себе виски. Руки его дрожали. Зеленоватая жидкость в стакане вспыхивала беспокойным огнем. — Но я не понимаю, почему у вас такие молчаливые люди? Матросы обычно любят поговорить.
Боцман Савельич молча и очень усердно крутил ус.
— Не время… — сказал кто-то из матросов.
На баке топко пропел колокол. Где-то далеко, на рейде, отозвался неизвестный пароход. С мостика крикнули;
— Приготовиться! — и О’Коннер остался один.
Поздней ночью мы покинули Аден и вышли в океан. Был час предрассветной тишины, когда звезды, все южное небо, повторенное водой, проходит у самого борта, и корабль, как большая планета, беззвучно стремится сквозь синеву.
Уже растаял берег и угасли последние огни, но на палубе никто не спал. Влажная, соленая, густая прохлада океана так радовала после желтой пустыни. Шесть дней мы стояли в этом пекле, имя которому Аден, в этом странном городе, объятом пыльной зарей, в городе, полном нищих калек, где из каждой мазанки слышится песня, похожая на рыдание.
И вот он, наконец, соленый простор. И звездное крошево над нами, на покатой волне, на мокрой палубе. И опять чей-то тихий разговор, — знакомые имена: Новороссийск, Одесса — разговор, конечно, о родине, — не скоро мы вернемся.
Наверху, под люстрой, снова слышен хриплый голос О’Коннера. Он говорит, досадливо морщась, словно превозмогая зубную боль. Бледное, невыразительное лицо полусонно и такие же полусонные слова.
— Матросы поют о родине, — это всегда. Только у себя дома они не поют о родине. Я много наблюдал моряков, дома они не поют об этом.
Савельич внимательно слушает пассажира. Он словно старается его разгадать.
— Нет, почему же, мы и дома о родине поем.
Ирландец устало качает головой, он пьян, ленив и почему-то старается говорить с Савельичем ласково, как с ребенком.
— Разве у тебя есть родина, старина? У меня ее нет… Но ровно через год она у меня будет. Что у вас есть в Одессе? Дом?..
— Нет, — говорит боцман.
— Шхуна?
— Нет.
— Деньги в банке?
— Тоже нет.
— Ну, вот, а вы поете о родине.
— Мне не нужно ни шхуны, ни денег…
— О… Н-нет, я буду это иметь. Я куплю родину, черт возьми!
— Она у вас продается?
— Все продается, черт возьми. Я тоже продался… еще на год.
Савельич нетерпеливо крутит ус. Он хотел бы несколько иначе побеседовать с этим пассажиром, но только закуривает трубку и уходит к себе на бак.