— Ты что это, Анисья, убиваешься, случилось что?
— Барин… — захлебнулась кухарка, — барин ночью кончился, опился вчера… Господи! — заревела она тотчас же и, упав на стол, задергала затылком, словно выбивая из себя хриплый вопль.
Махнув досадливо рукой, Афонька отворил дверь в горницу и столкнулся с сестрой, которая беззвучно вздрагивала, идя навстречу.
— Батюшки, что делать, что делать! — качала она из стороны в сторону лицом, прижатым к ладоням, и, увидев Афоньку, закричала не своим голосом, повалившись на кровать.
В зале собрались незнакомые люди и участливо смотрели то на мебель, то на стол с покойником, жалостно мигая и подперев подбородок рукой. Старуха причитала тихо, кто-то голосил в коридоре.
Словно уловил что Афонька, вглядевшись пристальней, и ледяной трепет пронизал его, гоня счастливые упования. «Это я сделал, я! — не веря будто, сказал он себе и, вспомнив все, с ужасом убедился: — Вот я, я…» И прочная ужасная связь соединила его, казалось, с тем, кто был на столе, словно в мире исчезли все люди и осталось лишь двое — он и мертвый.
Это чувство росло, цепко захватывая душу, и отвратительно близким становился ему покойник. Подавленный мрачным предчувствием, отвернулся он от страшного соучастника и, опечаленно склонившись, вышел на двор…
— Запряги Чалого, — сказал он, найдя кучера, — поеду на вокзал чай принимать, а то здесь от бабьего вытья подохнешь… Не люблю я этого.
На кухне, куда он вернулся одеться, никого не было. Вынув из-за обоев деньги и сунув их за голенища, он хотел выйти, но внезапно почувствовал, что кто-то тяжело клонит его к земле, закрывая глаза. Засучив ногами, он потянулся, уж слабея, к окну, чтоб раздышаться, но толкнуло опять, и он начал падать лицом в половик…
«Начинается», — подумал он, очнувшись, но что — и сам не знал.
Когда кучер подвел лошадь, он закутался в волчий тулуп и, выйдя на крыльцо, спросил:
— Жалко хозяина-то, Пётра?
— Да нам что, ничего, — ответил кучер, сумрачно возясь над вожжами, — конечно, по человечеству пожалеть надо, а вам и вовсе, как сродственники… Как не пожалеть!
— А отчего он помер, по-твоему?
— Да вот, бают, кондрашка, — а кто ее знает… Может, и кокнул кто, аль иначе… Конечно, ноне только доктору сунуть…
— Ну, уж это ты врешь! — сердито вырвал у него вожжи Афонька, скашивая в сторону глаза. — Эка замолол, чертова дура! Иди на место!
Сани, поскрипывая, вынеслись в белые, безлюдные по-утреннему улицы, миновали площадь, опушенные сугробами слободы, гумна и вырвались в поле, где коричневый от помета лег большак, уводя в уныло-яркие дали. Афонька разлегся поудобнее и, цыкнув, как ямщик, силился думать о чудесных днях с Зоей, когда выложит он нечаянное богатство и девушки в белых платьях окружат их на паперти, улыбаясь их счастью. А темный, страшный бред, давящий сердце, истает легко, и будет чистая жизнь, как светлое поле.
Подъехав к полустанку, он сдал на прогонном дворе лошадь и, получив тюк с чаем, увязал его в сани. Потом погулял по платформе и, словно надумав что, отправился на село к шинкарю, потому что ехать домой было еще жутко и неприятно.
В сумерках, когда Афонька, достаточно пьяный, вернулся на вокзал, подошел к нему в зале первого класса телеграфист с бельмом на глазу и, пристально всмотревшись, спросил:
— Вы не из Окшана будете?
Афонька, разглядев в потемках светлые пуговицы и белый кружок на картузе, кивнул головой, проникаясь почтением.
— Так что же у вас там, — телеграфист хитро подмигнул ему здоровым глазом, — есть брожение элементов, насчет республики? Я из партии, — пояснил он, опять подмигивая, — нелегальные листки печатаю.
— Не слыхал я об этих партиях, — замотал волосами Афонька, — конечно, в губернии другое дело, а у нас темь… Оголешники.
— Чего-с? — переспросил телеграфист, в третий раз подмигивая, что Афоньке очень нравилось. — Как вы сказали?
— Оголешники, говорю. Дразнят нас так, будто мы на базаре огольца высекли. А еще будто каланчу у нас в Блудовку украли, тоже дразнят.
— Головотяпы вы, а не оголешники, — строго и наставительно сказал телеграфист и, гордо закинув голову, вышел из зала, совершенно смутив собеседника.
В углу кто-то крякнул, и, оглянувшись, увидел Афонька стойку с двумя свечами, испускающими неверный свет, и буфетчика, который бегал тревожно глазами и манил его костлявыми пальцами.
— Ты смотри, — прошипел он таинственно, перегибаясь через буфет, — ты пропадешь с ним, он в этих делах меченый. Вишь ты, какую политику ведут: один выспрашивает, а жандарм за дверью присосался. Уйди от греха!