Митька сходил зачем-то на станцию, побродил по вечернему селу, где все безмолвно было и пустынно; лишь розвальни сонно проскрипят да баба звякнет ведром у колодца. Ранние потемки набежали, сквозь них тлел мрачный, исчерна-красный закат; в избах затопились печи к разговенью; горький дым не поднимался и облаком мутным оседал по реке.
Будто во сне все было у Митьки; куда-то унесли его вдруг, в дальний край, и теперь сквозь туман не понять: он ли плутает без толку по темным улицам, или видением таким томит его злая лихорадка…
Наконец, дошел он до Кротонова дома; в лавке трепыхал огонек, из горницы по-вчерашнему тускнело алое от лампад. В черных сенях кот шмыгнул под ноги, замурчал, и от этого жуть подула слабым холодком. Шумно разделся Митька, совсем смущенный, и хотел уже прокрасться в каморку, как из сумерек выскользнула бледная Аленушка, вся в слезах, и, сжав ему плечи, потянула к огромным своим, замерцавшим глазам…
— Что ты, — озлился вдруг он от испуга и задергал плечами, — я же это, вот еще…
— Добрый человек, Митя, — припадала она к нему, задыхаясь от слез, — помоги мне, помоги, добрый человек!.. Опять он в ногах валялся, плакал, иди, грит, за меня, не хочешь, силой возьму!.. Слез-то его не могу видеть, Митенька, боязно мне… Ты жалостный, ведь дитем меня знал, скрой меня, добрый человек! Здесь монастырь в Вазерках, туда меня довези, я тебе триста дам, в банк он положил! Митенька, помоги…
Уткнувшись в локоть голый, с нежным стоном упала Аленушка на стул; Митька захлопал глазами, потерявшись, гладил ее бережно по спине, бормоча: «Как же это, а?» Потом, махнув рукой, отошел на цыпочках в каморку, лег, крякнув отчего-то, на постель вверх лицом и пролежал так до частых звезд.
Опять Кротон заходил с лампочкой, испытующе осмотрел закрытые его глаза; в кухне тяпала ножом стряпуха, плыл вкусный чад; после полночи загудели люди под окнами, стали ходить по скрипучим сугробам: повизгивали девки, парни галдели, задирая, и, наконец, голосами сумрачными заблаговестили колокола.
В праздник светло выбелены горницы у Кротона; в окнах тюлевые занавески, на гремучих половицах цветные половики; в углу уместительный стол под снеговой скатертью, а на нем яства жирные, насдобленные и ядреные наливки.
Придя от обедни, благолепно помолился Митька на богатые образа и скромно присел, предвкушая сладкое разговенье. Кротон замешкался на кухне; в горнице лишь Аленушка стояла у окна в бирюзовом сарафане, словно умытая радостью какой, а в улицах ходил румяный народ, и курилась под солнцем голубая метелица.
— Думы чудные у вас, Аленушка, — прервал молчание Митька, — я думал, что хворь у вас какая ни на есть… Вчера хоть вот, зачем?.. и меня замутили… У дяденьки чего вам еще, жисть первейшая, всего вдоволь!
Хотелось еще сказать ей что-то хорошее, отрадное; горячая радость заполоняла все — от ясного утра, от полного солнца. И еще невнятное томление вспыхивало порой, будто, как в недавнем сне, подойдет сейчас родная Аленушка, тонкие руки уронит ему на плечи, и о любовной, о тайной сласти улыбнутся близко темные глаза…
— Не надо мне ничего, ах, — потемнела она и руками больно хрустнула, словно потягиваясь. — Не хворь это, так… Измоталась я здесь, не к дому я. Вот в монастырь скоро уйду, к угодничкам, кельеночка у меня будет светлая, тихая… Митенька, я ведь богородицу видела, никому не сказываю только, первому вам… Вблизь, как вас, ее, матушку, сподобилась…
— Затмение, чать, какое, — скучно отозвался Митька, — от тоски чего не прибредится!
— На пчельнике это было, — улыбнулась ласково Аленушка, — тишина такая, цветы пахнут, солнышко; у меня индо сердце зашлось, встала я на колени у озерца, молюсь и подумала так: что это угодничкам разные видения бывают, а нам нет, грешным, хоть одним глазком поглядеть ее, матушку. И вдруг помстилось мне: идет это женщина по траве, босичком, сарафанчик на ей синенький, а на лике, Митенька, чисто солнышко играет, смотреть нельзя. Я уж глаз не подниму, не чую ничего, а она, кормилица, подошла ко мне и говорит: где тут дорога на Выглядовку, девонька? Я пробаяла чтой-то, да и забылась тут же, ровно морок какой на меня нашел…
— Чудно, — хмыкнул Митька, выслушав все с раскрытым ртом, и, заслышав шаги, умолк.
Крадучись словно, вошел Кротон, примасленный и в белой рубахе, подпоясанный розовой ленточкой под грудки; усмехался, и от рубахи этой еще приторней розовело дряблое лицо его, будто распаренное сейчас в горячей бане.
— Ну, детки, с праздничком, — поклонился он и провел по ним вглядкими глазами. — С праздничком, Аленушка, поцелуй меня, старичка! С праздником, Митенька!