От обители крестный ход шел на взгорье к богородицыну ключу. Пел девичий клирос под вольной зарей, басили диаконы в червонных ризах, смиренно и благочестиво шествовали строгие старицы за чудотворной иконой. Колыхались в голубом, не пыльном еще воздухе обнаженные головы, узорчатые платки, темно-алые знамена и хоругви — все обращенное на восток, где внизу, за приречной долиной, слепило очи бурное грядущее солнце.
— Нужно на ярмонку, что ль, наведаться, — лениво подумал Синельников, протянувшись на песке. Какой-то ласкающий образ, свежий от утра, тончайший, коснулся души. Солнце мутно-радужным золотом лилось под полузакрытые веки, теплый ветер дул. За спиной гай-кала, ворошилась гулко монастырская площадь, звенел праздничный день, и было легко и радостно от ликующих предчувствий.
Веселей брызнули колокола над обителью. Разбрелись истовые богомольцы со взгорья, забубнила карусель, флаг взвился. Купцы отрезвели со вчерашнего, выступили за прилавки, сторожко прицеливаясь в покупателей. Серело от взметенной пыли небо; в нем четыре ангела блистали, излучая нежную радость: ведь вот впереди день целый, веселье, кружение хмельное — пьяный, разгульный день.
Высоко задирал бороду рыжий бражник Никита, гайкая на всю площадь; тесным кругом собрались подле него парни-ротозеи, глядя, как ловко цедит он в жестяные кружки черную пенистую брагу. Да и впрямь где лучше брага, как не у Никиты, где еще утолить жажду в душный полдень, когда зной течет неугомонно и даже в ушах жужжит.
— Эх, дойди-довались, у кого деньги завелись! Сам бы пил, да деньги надо, жена в закладе! Чепан, куда пошел! Ходи к нашему шалашу, брага — все отдашь, да мало!
«Чепан» застенчиво ухмылялся, обертываясь, однако протягивал гривну бражнику и почесывался.
— Отсыпай, что ли, чтоб тебе… — Жадно глотал он сыченую влагу — всем стягивала глотки несусветная, одурманивающая жажда.
— Московски калачи, хороши, горячи! С пылу, с жару, пятак за пару! Разжуешь — язык проглотишь! Эй, тетка, на, пользуйся моей простотой, бери по семь — два!
Густо проливался зной в побелевшем воздухе; кровь в жилах взыграла, как вино, обдавая тело одурелой истомой; с медовых рядов ветром потянуло, вкусно пахнет, заманчиво! В палатках горой пряники навалены, золоченые, малиновые, медовики желтые. Горланят офени, зазывая баб. Лезут в глаза телеги, насыпанные доверху малиной, крыжовником, красной смородиной, до которой падки алчные ребятишки, — благодать!..
Огневеет броское солнце по площади, а приказчикам в краснорядных лавках то и на руку: прищелкивая языком, развертывают они перед очумевшими от жары бабами румяный глянцевитый кумач. Огненным ручьем струится в искусных руках кумач, даже жарко от него. Загораются очи девичьи, глядя на завидный товар: хорошо в алом сарафане в воскресенье на лужайку выйти, павой в хороводе проплыть. А зеленый ситец с розовыми разводами еще лучше: так и льстит своими нежными цветами, раскрываясь пламенно на ослепляющем солнце.
Ох, и не пересмотреть всего в синельниковской лавке! Тороватые приказчики раскидывают сарпинку, кашемир, ситец; одни бойко стреляют глазами в покупательниц, разъярившихся от зависти, другие примеривают, накидывая материю на бабу и нарочно скользя руками по налитой груди.
— Эх, тетка, прямо краля ты в этом — и не узнаешь, а? Малина, а не товар! А то еще есть, только вчера с фабрики получили, самый модный образец…
Ярмарка живет, как громадное тело, как сказочный дракон, огненно расцвеченный крылатыми лучами. Одна кровь, буйная и играющая, бродит в этом теле, напоенном жгучестью лета и ожиданием новых приманчивых чудес. Как пульс, бьющийся глухо, но плодоносно, гукает где-то барабан сквозь темный ропот толпы; отзвуки музыки несутся с карусельной площади; иногда, как звенящие ослепительные осколки, врываются оттуда визги медных тарелок.
Там идет главный пир, кипучий и радостный; вся молодежь, упоенная празднеством, музыкой и блеском, от которого разгораются очи, собралась у каруселей. Сдвинулись девушки пучками пылающих цветов. Вдруг пурпур вспыхнет — и даже на лице, набеленном щегольски, рдеет заревой отблеск; но стрельнет глазами девушка и — нет ее, лишь взоры на мгновение заткутся алым: огневой цвет — солнцев цвет. А дальше, как окропленные зарей лесные колокольчики, лиловое, и вновь улыбаются стрельчатые ресницы и уплывают, словно в бреду. Там платки, синие, голубые, золотисто-розовые, льются цветоносным мерцающим потоком; шелк струится, шелк вспыхивает, алый, зеленый, вихрево-пламенный. Будто пышный хвост жар-птицы раскинулся здесь и слепит, пронзая воздух огнецветными лучами.