— Ладошкой крест кладет! — ахнула Акимовна. — В Христа, стало быть, веруете. И говеют эдак же у вас?
Австрийцы не поняли. Солдат тоже пытался объяснить им этот вопрос, но так ничего и не вышло.
Это показалось всем смешным, и даже Акимовна, зажимая ладонью рот, затряслась от тихого, добродушного смешка.
Гринька стоял поодаль и, разинув рот, боязливо глядел на гостей. Потом понемногу осмелился и, подойдя поближе, ткнул потихоньку черномазого пальцем в колено. Черномазый ухмыльнулся и погладил его по голове. Тогда Гринька совсем расхрабрился, начал дергать его за полу, потом примерять картуз с золотой завитушкой, который ему очень нравился, и, наконец, надев его, выбежал на улицу.
— А у нас перед пасхой самая сухота, — словоохотливо жалобилась Акимовна. — Тут тебе и к празднику все обряжай, тут и соху готовь, того гляди, в поле выезжать надо! Большак-то мой теперича в губернию уехал: бакалейщик Хрипунов, значит, за товаром подрядил. Глядишь, все красненькую подработает, а деньги — они ой как нужны ноне, касатики: время чижолое…
Австрийцы внимательно слушали, прихлебывая чай, и кивали головами. И еще много говорила Акимовна — про хозяйство, про сухоту, про Сергуньку, и они все так же кивали, согласливо улыбаясь, хотя, вероятно, ничего не понимали из этих жалобных и монотонных слов. Наконец конвойный допил блюдечко, утерся рукавом и, помолившись, встал.
— Большое спасибо, бабынька, за угощение. А нам и домой пора. Ну, шевелись, ребята!
Австрийцы поднялись, надели шинели, а черномазый растерянно оглядывался во все стороны.
— Аль потерял что? — встревожилась Акимовна.
— Это, — похлопал себя по голове черномазый.
— Шапку? Да ее энтот баламутный, смотри, нацепил! Где он? — и Акимовна торопливо засеменила на улицу.
Гринька в самом деле, напялив до ушей австрийский картуз, храбро шлепал по лужам, а за ним с гиком носились мальчишки и дразнили немцем.
— Ах ты омутной! — затопала ногами Акимовна. — Подай сюда шапку!
Гринька проскакал мимо нее в избу и сунул картуз черномазому, который опять погладил его по голове. Стали прощаться. Гринька повис у австрийца на ноге и не пускал.
— Н-но, Пеганка! Дяденька, а правду Санька попов говорил, что вы котов жрете?
Акимовна кивала черномазому с крыльца.
— Прощевай, прощевай, касатик. Заходи когда, я тебе чулочки поштопаю, ишь нога-то вся вывалилась! Може, и моего Сергуньку на вашей стороне кто пожалеет!
Она вздохнула и постояла еще на ступеньках. Ветер трепал посконный сарафан, выгонял слезы на старушечьи слабые глаза. Посмотрела Акимовна на тускнущий закат: день завтра, по примете, будет погожий, солнечный, и от этого показалось, что и все будет хорошо и Сергунька вернется веселым и здоровым. И как-то легко и чисто стало на душе — а ведь еще и на исповеди не была…
КАЧЕЛИ
В апреле как-то приехал Тимоха на поправку в родное село, все такой же могутный и румяный, как и раньше; только рука была на черной перевязи, да на груди сиял беленький крестик.
Всем привез из Питера по столичному подарку, а Насте Мельниковой изо всех — особенный.
Получил он этот особенный подарок от одной, должно быть, очень богатой барыни, которая часто хаживала к ним в лазарет. Барыня была молодая и веселая и очень нравилась Тимохе за свою простоту. Подарок она велела передать жене, а если ее нет… тут барыня так лукаво и хитро заиграла глазами, что Тимоха и без всяких слов понял — кому.
На селе — зазнобой, а по-ихнему, образованному, незнай как прозывается…
И такой диковинный подарок был, что Тимоха, кажется, сам не налюбовался бы.
— Вот, Настасья-то увидит, — заранее восхищался он, — прямо глазам не поверит! С руками оторвет! Ну как же умеют это благородные господа завсегда потрафить: прямо-таки замечательно!
И не чуял, каким злосчастным окажется для него этот подарок…
Настю он встретил в тот же самый день, как приехал — на посиделках. Как увидел в первый раз, так и глаз не мог отвести. Но она почему-то все время хмурилась и молчала: должно быть, расстройство имела тайное, заключил про себя Тимоха.
К делу приступил он не сразу — сначала так посидел, покалякал кое о чем. Потом уже, ловко намекнув в разговоре, что имеется у него один предметик из Питера, очень занятный, вынул из-за пазухи бумажный сверток и развернул.
Парни и девки, собравшиеся на посиделки, как взглянули, так и ахнули.
Действительно, на селе никогда не видали ничего подобного. Во весь рост Тимохин, от самых рук его и до полу, струился великолепнейший газовый шарф, самый тончайший. Вся изба просвечивала сквозь него, словно через золотистое стекло, а в ярких его, переливающихся струях вспыхивали и гасли чудные цветы. И сам Тимоха расцвел весь, расплылся в блаженную улыбку.