— Захар Петрович, — боязливо просунулся в дверь Маркияша, — четыре пробило-с, разбудить велели! Хозяин, а хозяин!
— Ну, — поднял тот бритое осовелое лицо. — Ну, слышу! Четыре? Ты, слышь-ка… квасу!
Маркияша, суетясь, замахал локтями под лестницу и, подбежав к печке, хлестнул Машку веником по голым ногам.
— Ты, баронесса… Что тебя не добудишься, че-орт! Беги за квасом, хозяин требует, жив-ва!
— Чу-у, — вскочила та, протирая дурные глаза, — да что ты все шырком да пырком, дурашный! Ишь развоевался… воин поганый!
— Ну, ты!
В раскрытые наверху окна летел звон; Скурлатов сидел уже на столе, скрестив ноги и пуская блаженно дым полными губами, и ветер, похолодевший от реки и закатных полей, отрадно обдувал распаленную налитую шею.
— Как тут у вас? — пробасил он Маркияше. — Ничего?
— Намеднис настройщик фортепианный останавливались, — вздохнул Маркияша, — пьянствовали. Потом подрядчик из Махаловска. Потом барин прогорелый, кой прошлый год с девчонками зеркало разбили, Дубецкий. Тоже пьянствовали и в банчок резались, к им Колька Цыганенок из клуба приходил.
— Опять крап подавал? — нахмурился Скурлатов. — Смотри… ты!
— Никак нет-с, это тогда затмение вышло… А как барин проигрались, то наскандалили и денег не заплатили… Со стряпухой тут разные безобразия отмачивали…
— А у тебя что руки дрожат? Иль гульба здоровая была?
— Гульба, — презрительно усмехнулся Маркияша. — Погуляли… по печке затылком. Бросил я эту ерунду, Захар Петрович. Вот вы, чай…
— Да, вчера, понимаешь, — оживился Скурлатов и руку с папиросой восторженно поднял, — вот случай! Ехали, понимаешь, около Сызрани. У меня в соседнем купе новобрачные: генерал, от него уж землицей попахивает, а она, понимаешь, кругленькая, молоденькая, кофточка сквозная — мурмуленок! Ночью прохожу я по коридору, гляжу — дверь открыта: генерал вынул зубы, в стакан их — цок! а она стоит у окна, приклонилась вот так и поет, очень грустно. Я спросил что-то, потом вздохнул, конечно, тихонько так за локоток взял, гляжу — улыбается и слезы на глазах. Ну, и пошло… Утром распростились, понятно, адресок она дала — приезжай, говорит, в Москву, там непременно встретимся. И вот еще одну штучку…
И Скурлатов поднес к глазам Маркияшиным изнеженный розовый палец, показывая тонкую золотую змейку, в коронке которой тлел кровяной рубин.
— Занятно, — хмыкнул Маркияша, тронув перстень. — Женский пол, конешно, завсегда слабый.
— А в Уфе-то, — лихо качнулся Скурлатов и, щелкнув пальцами, принялся за новый рассказ. Но на середине загоготал вдруг совершенно неожиданно, загоготал полным нутром, багровея от натуги, и будто не он смеялся, а само выпирало из него грузной силой и озорством, и Маркияша, прижав почтительно ладонь ко рту, отступил даже: так дико показалось.
«Вот жеребец ногайский, — подивился он, и внезапно боль какая-то полыхнула из мутных глубин. — А таких ведь девушки милые, несмышленыши, любят, за что?»
Он неловко помялся.
— Вам-с, Захар Петрович, поклон велели кланяться Женя с Устей, наши барышни…
«И Поленька», — хотел он добавить, но вдруг встревожился и мрачно замолчал.
— Ах, это модистки, что ль? — равнодушно кивнул Скурлатов. — Ладно, скажи, что заверну как-нибудь, я простых люблю… Ну, а тебе, Маркияша, как, проходит?
Маркияша совсем застыдился и, ухмыльнувшись в сторону, махнул рукой и вышел.
— Того и гляди, такое ляпнет…
На прохладном занавоженном дворе легла тень, только крыша сарая резко и сонно золотела от заката. Укладываясь, хлопали на насестах куры; с подоткнутой высоко юбкой выбегала заспанная Машка из кухни, с разбега плескала помои в соседскую стену; над крышами захолодала синь, и стояли в вышине торжественные облака…
Маркияша постоял на дворе, засунув руки в карманы, сплюнул. Потом сходил в боковушку свою, где стоял сундук для спанья, табурет и столик, над которым вся стена была улеплена конфеточными бумажками, сиял дедовскую заерзанную гитару со стены и поплелся на задворки.
Там, еще огромнее от темнеющего вечера, лежало бескрайнее небо; обугленная закатом церковь взбиралась в бездонную голубизну за дальним садом; соломенные мазанки, избы, похожие на серо-розовые комья, кудлатые ветлы — все где-то низко, низко приземлилось под голубой водой, вбирая сумерки и готовя ночной уют…
Маркияша присел и, клоня голову набок, тронул струны. Сумеречной грустью загудели они, стеля звуки по темнеющей траве, глухо плакали о том же, о несчастной любви. И мутнело на душе; и откуда-то из темных, больных глубин опять вставали одинокие терзающие вечера, и багряный свет, и тройка, убегающая в закатную степь; и вот путалось все, как от серых грозовых потемок, сливалось в жгучую одну, запойную тоску…