— Значит, сватался уж?
— Да сватался не сватался, а в разговоре, когда гуляем, шутит. Ну, только ребят у него двое, а на чужих ребят идти — сами понимаете, Иван Алексеевич, как тяжело. Да ну… я еще об этом не думаю, хочу вольной жизнью пожить!
— Так.
«Значит, правильно, гуляет она с ним…»
И не клеилась дальше беседа. Поля шла где-то на высокой-высокой горе, веселая, коварная, чужая, напевая себе песенку… После, в бараке, Журкин скрючился под одеялом, совестно было, что вот он, семейный, пожилой человек, томится из-за чужой бабы. Ведь своя Поля есть, может быть, получше… И в помощь себе силился поласковей, покрасивей, вроде как в песне, вспомнить далекую мшанскую Полю. Но видел только согнувшийся костяк ее в полутемной кухне, среди мух, горшков и нужды. Где уж тут песня!
Разбудили всех грузовики.
Они бурно и настойчиво клекотали за дверями. Человек восемь поднялись, умылись. Остальные притворялись, что не слышат, что еще спят. Даже те, которые вскочили за нуждой, — и они нерешительно кружились около выхода, раньше чем кинуться наружу. Восьмеро, в том числе плотник Вася и неразлучный с ним белоголовый паренек, тихо оделись и, держась тесной кучкой, прошли через вымерший барак к дверям. Они шли, глядя только перед собой в спины друг другу, но все-таки не могли не видеть, что около сорока пар глаз украдкой из-под одеял мучаются им вслед. Клекот вдруг стих. Закричали резкие озорные гудки. Они объединились вместе, растянулись над недвижимыми буграми зипунов и одеял в один изматывающий, срамящий вой. Из каморки выскочила простоволосая, вспугнутая Поля, выглянула на улицу, потом, с круглыми глазами, кинулась в барак.
— Мужики! — со страхом и укором выкрикнула она. — Мужики, чего выдумали?
Одинокий, жидкий голосишко ее пропал за гудками. На койках и не пошевелились. Поля покосилась на гробовщиков простенок. И там продолжали спать. Только Петр, давно умывшись и причесавшись, осторожно разводил огонь в печурке, под чайником, на этот раз не потревожив даже Тишку.
Гудки оборвались, одни моторы фыркали. Через минуту и эти звуки унесло в степь.
Рыжий каменщик сел на койке, почесывая грудь в смешливом раздумьи.
— Ну, закуривай, золотистые!
Дед-плотник протрусил в одних исподниках к окошку и возликовал:
— Порожние ушли!
Враз проснулись, пораскрылись на всех койках. Петр, уже одевшись, раздумчиво, не разговаривая ни с кем, выкурил цыгарку, окурок аккуратно бросил в печку. Журкин, сдернув одеяло с головы, увидел удаляющуюся его спину. Тотчас накинул наскоро шубу, сунул босые ноги в валенки, метнулся вдогонку: что-то спросить необходимо было, посоветоваться… Утренний, в солнце, снег так сиял, что глаза заплакали. Петр почему-то свернул, не направо, к плотине, а взял тропкой прямо на огороды, на слободу. Гробовщик остановился, не позвал…
И впервые во всей этой булге, которую затеяли бараки, пропахнуло въявь чужое, недоброе крыло.
А барачные потягивались, слонялись от койки к койке, чайпили и с утра начали так зверски накаливать печи, такую нагнали огненную духоту, что Поля засуматошилась опять: кабы не сожгли барак. Равнодушно глядели в огонь.
— Плевать! Сгорит, в другой перейдем.
За этой леностью, за равнодушием крылось настороженное злобное ожидание. Иные, ссутулившиеся на койках, про себя каялись уже: брала их оторопь… Иные настойчиво и уже пустословно в десятый раз убеждали друг друга держаться своего. Золотистому, видать, доставляла удовольствие необычность поднятого ералаша. К Журкину подошли с просьбой:
— Мастер, ты за всю артель говори. Ты дюжее всех.
Журкин пугливо отнекивался:
— Ну уж, какой я говорок…
Забился к печурке, клеил гармонные мехи. Лихорадные руки плохо слушались. Тишка, отвернувшийся, потемневший, молча латал дерюжку. Смуть, смуть… Только когда в бараке появился Обуткин, а вместе с ним степенность, уважительность и вполне безопасная правота (мог ведь человек и не лезть в это охмуренное скандалом логово, высидеть благоукромно у себя на слободе), тогда чуть поуспокоился гробовщик.
Со двора крикнули:
— Идет!
Несвязная суетня быстро улеглась. Наскоро расселись по местам. Мрачный голос буркнул:
— Сейчас оболванивать будут!
Подопригора с разбегу выпил у Поли ковш воды, выпил с такой жадностью, что в горле стучало. Вот и наступила она, первая схватка. Исход зависел от его умелости, от его сил… Барачные чутьем перехватили волненье человека. Они приободрились, посуровели, их стало сразу словно больше.
Пришедший деланно-весело сорвал с себя шапку.