Выбрать главу

— Благодарствую, — виновато хрипел Сысой Яковлевич.

В немоте кусали, покрякивали, причмокивали. После третьей Аграфена Ивановна не выдержала, спустила, ввиду духоты, косынку на плечи, расселась враскидку, пошире, и завела разговор про тяжелые погоды.

Да, для приезжего жителя погоды были тяжелые, Сысой Яковлевич вполне согласился. Сам-то он живет покамест бобылем, супруга осталась в Туле… Но Аграфену Ивановну не супруга интересовала, она за своим столом и покалякать желала про свое, для дела интересное. Погоды-то тяжелые, а вот что летом станется? Подуют черные ветра такой непрестанной силы, что булыжники по улице сами катятся. А если какая беда, избави бог? Вон сколько бараков, да теса, да бревен по степи нахаосили, а в бараках людей, как курей в ящике… Купцы-то, буржуи-то не глупее были, а вот что-то не строились тут. Понимали!

Сысой Яковлевич немного притемнел. Он со службишкой здесь укрепиться думал, супругу к лету выписать… Немного притемнел, зарывшись прилежно с усами в гусиное крылышко.

Аграфена Ивановна ему еще набулькала лафитничек. Три лафитничка уважительно чокнулись опять друг с другом. Сысой Яковлевич, оторвавшись от гуся, почтил хозяйку, выпил.

— Местность пускай какая она ни на есть, извиняюсь… самое главное вот, — Сысой Яковлевич растроганно, с влагой на глазах, показал на дивный стол, — вот, чтобы жить хорошо. Я тоже, хозяюшка, с малых лет стремлюсь, чтобы все было хорошо. Не люблю я, хозяюшка, чтоб плохо жить.

Аграфена Ивановна выразительно поглядела на Петра. Разгорячел гость-то, не пора ли подбираться к делу? Но Петр, словно под трактирный орган, в кручине опустил голову над лафитничком. Приходилось Аграфене Ивановне самой…

— Мы бы жили хорошо, кабы нам давали жить.

Поплакалась на всеобщий нажим, который опять зачинался и в деревне и в городе. Стройка-то, она бы ничего, при эдакой тьме народа какой бы разворот торговли можно сделать! Но торговлю со злобой душат… И не стало у нас ни хлебца, ни сахарку. Торговый-то человек все бы достал. Аграфена Ивановна через стол, через полную чашу свою вопрошала теперь Сысоя Яковлевича, как бывалого, много знающего человека: может ли оно так быть, чтобы навеки без вольной торговли обошлось государство?

Сысой Яковлевич снова защитно насторожился. Слушал он хозяйку с любовью и почтением, выворачивая на нее глаза от куска, который сладостно обгладывал. А вот сразу и прямо отвечать на такие вопросы не любил. Сначала додумал, огляделся. Кованый, набитый, очевидно, всяким приданым сундук, тюлевые гардины по окошку, кровать с зеркальными шишками — вся эта зажиточность и добротность опять преисполнили его доверия.

Оперся на пальчики: слов его ждали, жадно прислушивались.

— Никак не обойдется, — вымолвил он наконец.

Аграфена Ивановна с уважением наклонила голову и вновь наполнила лафитнички.

— Оборот, конечно, и сейчас можно делать, если с умом; только самосильно-то трудно, лучше в компании. Мужик денег теперь не берет; ему, скажем, ниток бы шпулечных, мыльца, керосинца, пуговок. В компании один того расстарается, другой — другого. А уж дело-то пошло бы.

Аграфена Ивановна смолкла, воззрилась испытующе на гостя.

Понятно, Сысой Яковлевич отлично уразумел всю суть. Да он и до приема ее знал… Но Сысой Яковлевич вдруг сделался дитем, лазил по потолку невинными глазами.

Петр тоже не подавал никакой помощи. Отвалившись на локоток, молчал; от водки напало на него подобие сна, тоскливого, беспорывного. Колокольчики уносились, и страшно было их дослушать, дойти за ними до конца…

Но Аграфена Ивановна сердито ломилась напрямик:

— Вы, значит, тоже раньше-то… собственное дело имели, или как?

— Я-то? Да ведь, как сказать…

Сысой Яковлевич закашлялся и принялся вязать узелки из скатертной бахромки. Аграфена Ивановна, так и не дождавшись ответа, срыву встала. Будто понадобилось самовар посмотреть. С ущемлением озирала она прорву занапрасно наготовленного…

Петр задвигался, стряхивая с себя дурь. Пора, надо было дело делать. Он угадывал все боренья, все трусливые оглядки Сысоя Яковлевича. Предложил гостю выйти до ветра, освежиться.

Сыпал снег, все тропки по двору обманно завалило белой пухлотой. За забором, в несусветной дали, вроде Мшанска, чудился колоколец.

А за надкрышной мглой, на плотине, горит и горит невидимая свеча. Горит, не велит спать.

Сысой Яковлевич, оттого ли, что наедине с Петром смелее себя почувствовал, или на морозе больше его разобрало, стал решительнее. Топтался заносчиво в тяжелоступах своих.