Выбрать главу

Петр прокрался туда же. Губы его дрожали.

— Тетя Груня, прикрыть эту лавочку пора.

Старуха поняла по-своему: заметывает опять насчет того же, что и давеча. Нет, тут старуха остерегалась еще.

— Да ведь как ее воля, Петруша, за кого она хочет, теперь на дочерей управы нет.

— Я, тетя Груня, про то, чтобы вам за решеткой не насидеться…

Старуха взирала на него обалдело.

Петр не без мстительного удовольствия наскоро растолковал ей про вербовщика. Вместо того, чтобы ехать в Самару и вербовать там рабочую силу, для чего дадены были ему большие казенные деньги, Никитин выискивал тут по баракам лодырей и нанимал их, будто в Самаре, выплачивая им в половинном размере проездные и кормовые деньги. Другую половину брал себе. И свои командировочные и проездные тоже в карман положил. Вот на какие мошенские средства пылил он в Шанхае. Когда подсекут молодчика, а случится это не сегодня-завтра, потянут к ответу и тех, у кого он деньги разбазаривал. Могут и остальное все унюхать…

— Ой, ой! — омертвела Аграфена Ивановна, плюхнулась на табуретку. — Петяша, чего же молчал, как же быть-то?

Петр высился над ней беспощадно.

— Заявить надо, вот что. Но как вы женщина и по этим делам неопытная, то я лично за вас заявляю в партию. И чтобы дать вам это в заслугу, скажу, что все это мошенство разъяснили вы и не потерпели его… И притом, что в дом к вам он шлялся просто нахально.

— Нахально, Петяша, конечно, нахально! — Аграфена Ивановна злобно порывалась в горницу, где вербовщик, уже перед гибелью, издыхающим голосом напевал: «Та-ти, та-ря…»

— И все-таки вы — мать, Аграфена Ивановна, — не сказал, а словно ножом на совести ее вырезал Петр.

И Аграфена Ивановна покорно снесла его строгость. Необорим для нее становился Петр в своих захватах и вожделеньях. Но прежде чем сдаться совсем, сдать ему, недавнему проходимцу, право на родство, на Дусю и, значит, на весь в жизни приобретенный достаток свой, не удержалась, чтобы не попытать его еще раз:

— Ты начисто скажи, Петр Филатыч… Про Мишу-то так ведь, зря все наболтал? Ты по совести, Петр Филатыч.

— Про Мишу что сказал, то сказал, кроме ничего не могу, Аграфена Ивановна. Знаю, может быть, а не могу.

— Я ведь мать…

— И матери нельзя. Надо до срока подождать. Вы то возьмите, — Петр шептал, нагнувшись к ней, — были раньше разные борцы… и как они скрывались… Так и мы… сейчас нас никто не знает, а придет срок… и Миша и все…

У старухи рука поднималась как бы для крестного знамения.

— Значит… вон какие дела у вас есть?

Но Петр только кашлянул и без слов, одною бровью показал ей на дверь в горницу: вот где было сейчас ее место. И старуха подчинилась, боком-боком понесло ее, ошалелую.

* * *

Разноплеменный люд все гуще прибывал на стройку, мимо разгрузочных работ то и дело валил со станции целыми базарами. Старых жильцов в бараке потеснили, сделали среди них передвижку, вследствие чего вспыхивали ежедневные склоки из-за тех же печурок. Путался мордовский и татарский говор. Ложась спать, Журкин шапку прятал под подушку, а шубой, несмотря на жару, укрывался, полы подвертывая под себя. Ночью то и дело ощупывался.

И тихий страх порой находил на гробовщика. Может быть, через месяц на этой самой разгрузке поработать — и то напросишься?

Тяжело лежало на сердце оброненное Подопригорой недоброе слово…

И сплачивалась кругом, круче и деятельнее двигала за собой народ та же, всюду хозяйствующая, в одно нацеленная сила. Она проступала и в чудовищно быстро законченном тепляке Коксохима, пустотелой, как цирк, огромине, где начинали лить из бетона невиданной высоты турму (угольную башню), и в красном уголке барака (этот уголок отгородили специально, поставили стол, покрытый красной бумагой, укрепили на стенах портреты, плакаты о тракторе и железнодорожном транспорте, — все железо, железо!), и в массивах все шире и шире разбегающейся полукольцом, от берега к берегу, знаменитой плотины. Журкин с Тишкой тоже завернули как-то с работы полюбопытствовать на нее. Внизу постояли, под слоновыми ногами чудища. «Как мурашки, народ-то, — сказал Журкин, подавленный собственной и Тишкиной малостью, — а смотри, чего нагрохали!»

И Поля заметно держалась без прежней душевности. Словно обида залегла в ней после заворушки, случившейся в ее бараке, — на кого? В сердитых Полиных речах слышалось Журкину чужое, перенятое.

— Уж такая она противная мне, эта мужицкая жадность! Свое я везде на первое место ставят! Государство бьется, чего-то хорошее хочет для всех сделать. Сделаешь с такими! Ха!