Отступил, пронзительно впился во всех троих.
И три пробора склонились. Звякнув изысканно шпорами, поручик распахнул дверь, приглашая. Три пробора почтительно ждали. Нет, как будто не было ничего… Полковник насупленно бросил руку на кобуру, выгнул грудь и величаво прогрохал мимо — раз-два, раз-два.
Кипящая ночь охватила. Ушастый трусил следом, бережно подсаживал в таксомотор:
— Господин полковник… сделайте честь…
Через стекло кареты увидел, как поручик, надменно подойдя, сказал что-то шоферу и шофер, услужливо спрыгнув, поволочил за ним тяжелый бидон. Чуть не загоготал:
— Боевой, сволочь…
Резануло сиреной, пулей понесло вдоль улиц. Штабная с поручиком накручивала сзади. Если бы в самом деле такая власть, полчок шандарахнуть…
Скосился на ушастого: тот величаво пыжился рядом в мехах и важном чопорном цилиндре. Иголочками заиграло озорство.
— Вы смотрите, сукины дети, не вздумайте мне там гнилых подметок всучить. Я вас…
Передохнул для острастки (так всего и распирало заржать…).
— П-пе-ре-вешаю.
Красноливрейный встречал в вестибюле.
Ушастый шепотом ободрял:
— Не беспокойтесь, господин полковник… компрометирующего ничего… вход секретный…
Полутуманно уходили перспективы лестниц за просветы высоких зеркал. Белые амуры стремились ввысь с перил, неся к губам длинные фанфары. За кем-то тончайшее одурманивающее дуновение вилось.
Комиссар потянул носом: вон откуда пахло.
У зеркала воздушно возникла в сквозном, зеленом, русалочьем, голыми руками сжав прическу, упоенно качалась.
Комиссар даже крякнул.
Она, заметив его, ахнула, стиснув ладонями щеки, скользнула из огромной синевы очи процвели испуганно и дивно — скользнула, и не было никого, только зеленое таяло, нежный смех тенькал где-то в зазеркальной мгле…
Где ты, комиссар?..
Ушастый на цыпочках тянулся по секрету:
— Из императорского театра… слышали? Эта только…
Гнусно щекотнул глазами:
— Через секретный вход… хи-хи!..
Красноливрейный в шелковых чулках повел наверх, поклонившись, указал на портьеру. Полковник и поручик были оставлены вдвоем.
Из чащи зимних растений японские фонарики матовели интимно и зеленовато. Какие-то звуки долетали из-за коридора, слагаясь в мглистую музыкальную грусть. Мерно и блаженно шаркали сотни ног, — это из какой-то большой и светлой комнаты, где платья неслись душистым вихрем, где вальс, как ветер счастья. Это увидел сквозь стены поручик Шевалье, он угрюмо пробежался по коврам из угла в угол, шпоры гневно стенали, скулы схмурились в мутную собачью тоску. Где-то праздник звенел, но без поручика — навсегда без поручика Шевалье…
Полковник осторожно оглянулся, хотел опросить:
— Ну, а дальше что же, товарищ? — не стал…
Что-то творилось с поручиком.
Из фонариков, из бархатных уютов, из сумерек, продышанных благоуханными руками и плечами, исструивался — вот как бы возникал из ничего — новый, блестящий и надменный поручик Шевалье… может быть, его комиссар и знавал когда-то.
И скрипки густо и блаженно и уже совсем близко засвербели. Нет, не скрипки, а вот эти эполеты, ловкий френч, исцелованный пробор — весь воссозданный вещами поручик Шевалье торжественно зазвучал, начиная жить…
И, может быть, поручик вспомнил отсюда спеца Михайлова, и сизые от махорки комнаты штабов, и рваный галдеж митингов, и стриженых мужиковатых женщин в малахаях и сапогах, и ветер, воющий везде, через окна и стены, голодный и буйный ветер — не оттого ли подошел, налил ликера прямо в стакан и залпом, злобно выпил.
Комиссар тронул его за локоть.
— Не пейте больше, боюсь выкинете вы чего-нибудь.
Поручик раздраженно усмехнулся.
— Кажется, пора перестать мне указывать, товарищ… комиссар! Мы здесь оба ровня… кандидаты на одну вешалку. И вообще…
Поручик крутнулся на каблуках и нагло щелкнул пальцами.
— И вообще — я хочу пользоваться жизнью, господин полковник. Желаю и вам удачи!
И поручик — как будто не было — томно, шаля плечами, прозвякал, растаял куда-то, вероятно, в ветер счастья…
Комиссар налил в тот же стакан, глотнул и плюхнулся в кресло.
— Ицидент.
Подождал и глотнул еще. И сразу будто горн начали раздувать изнутри, прожаривая и прокаливая всего до самых пяток. Сидеть бы да сидеть так, вытянув ноющие ноги в ковровую негу, а к глазам пусть бежит, пусть туманит озорная, веселая дурь.