Выбрать главу

Она смущенно суетилась подле стола, по-обрядному усаживала брата, из почтительности оговариваясь, называя его на «вы»: «Да будет вам, Коленька, я что же, я потом!..» На ней вязаная шерстяная кофточка бурого старушечьего цвета, — наверно, самое нарядное, что у нее нашлось. Худенькое, выпитое личико перестарка, шея из двух толстых жил. Дед таскал ее за собой по ярмаркам, по базарам, заставлял стоять за шкатулкой. Так и простояла, пробазарила она девичью свою пору. Осталось горенка да кухня…

— Я бы с мясцом пирожки-то завела — в четверг у Блиновых хряка зарезали, — да не успела, все по рукам рассовали уж. Конечно, держать боязно..

— Да и так замечательно, чудесно! — нахваливал ее Соустин.

— Почему это, Коленька: и резать скотину нельзя, — совет не позволяет, и беречь — кулак будешь? — И спохватилась вдруг. — Что же это я болтаю, а пирог-то стынет!

Соустин достал из чемодана московские гостинцы: чай, сахар, несколько банок консервов, две палки сухой колбасы и даже Катины пирожки, к которым почти не притронулся в дороге. Сестра бочком, смиренно поглядывала.

Потом, налив полнехонько обе рюмки, перекрестилась, стерла ладонью слезинку.

— Ну, дай-то бог, Коленька… со свиданьицем!

И выпили. Шумел семейно самовар; белый, тихий, спокойный день светился в окнах, в ледяных цветах. Какой-то давний, довоенный день, он — даже в яблочном запахе водки… Недовольный дед, наверно, хлопочет внизу, в пекарне. Может быть, сейчас собираться в сквер на гулянье с барышнями? Полупустую горенку обволакивали исчезнувшие, канувшие в небытие вещи. Мальчик на картинке удил рыбу. Умершие глухо, по-родственному обступали Соустина. Где же явь?

— Ты, Коленька, не смейся про антихриста: его люди видали в селе Пыркине. Передние копыта лошадиные, задние — коровьи.

У сестры не нашлось даже желания задать ему самый неизбежный вопрос: куда все это идет, теперешнее, и чем кончится? Так придавленно, убого жил ее ум. Она рассказывала ему про полувымерший мшанский мирок, про родичей и знакомых, сразу воодушевившись, как только дошел до них разговор, — в этом сосредоточился, вероятно, главный интерес ее жизни. Кто помер, кто женился, кто на себя сделал покушение, кто скрылся без вести, кто уехал в дальние края, в Москву или Сибирь, кто добился такой-то большой должности. Хотя сестра, по всей видимости, и глубоко отрицала современный строй, но к большим должностям относилась с завистливым почтением, а слово «комиссар» произносила благоговейным шепотом.

И — рюмка за рюмкой — полузабытый мирок этот начал сладко затягивать, разгорячать и Соустина. Перед ним ожила Пензенская улица, какой виделась она в юности, — расположенная на круче, высоко над Лягушачьей слободой, с высокими каменными домами, принадлежащими людям благородного — чиновного или купеческого — звания. В палисадниках играли гитары, за каменными окнами прятались гордые недотроги-красавицы, или они гуляли в садах, которые сползали райскою гущей яблонь до самой Мши, где всклень, вровень с берегами неслась обильная вода. Когда Колька, великовозрастный босой дылда, проезжал этой улицей на возу с калачами, он от стыда напяливал картузишко на самые глаза и уродовал гримасой лицо, чтоб его не узнали. В те времена он до лихорадки начитывался Гамсуном. В баньке, на заднем дворе, потихоньку от деда хоронил свои колбочки, препараты, разные порошки для научных опытов и однажды чуть не умылся азотной кислотой.

И безудержно — даже дух захватило — захотелось сейчас же пройтись по Пензенской.

— Конечно, сходи, Коленька, — поддакнула сестра, — и с родней надо заодно повидаться. Одна у нас осталась родня: Ивана Алексеича Журкина семейство. Может быть, и о Петруше какой новый слушок есть. Как уехал, сердечный, с тех пор мне ни словечка…

Она зажала концами косынки глаза, всхлипнула.

— И домок-то без него отбирают, совсем отбирают, Колюшка, выгоняют меня из последнего приюта, куда я денусь, и-и… То и дело вредный этот шляется… бедняк-то, Кузьма Федорыч… ходит, прицеливается.