Ветром пригнало с большой дороги невиданных в обители людей. Брякнули винтовки в сводчатых воротах, слетая с бродяжьих отчаянных плеч. Впереди, как хозяин, весело шла рыжая рослая девка в стеганой солдатской кацавейке и солдатских же сапогах, вела отряд.
И ахнуло по всему монастырю. Затискалось глазами по сенным щелям, по парадным, по окнам высоких иноческих корпусов, запричитало, зашелестило шепотом едким. Небо гналось над куполами яростно и низко.
— Паследнии-те дни пришли, истинно…
— Бесстыжу девку на обитель наслали!..
Сухая старица-экономша иголкой шныряла в тесноте, наушничала:
— Етта Сергеичев-председатель, сестрицы, он, враг, подослал! Теперича он что хотит, то и сделает. В городе все лабазы поломал, а из кирпича ему на лесах — на прудах дворец строют. Да что же етта за власть? Самодержца спихнули, а каменщику, фулюгану дворец строют? Благодетелев-то, Мироновых, заликвизировали, а белье-то корзинами, и все ему да ему! Такая ваша новая правда? А теперича у сирот последний кусок отнимать, войску на обитель навел, окаянный!
Старухи с клюками выбредали из келий темных, смотрели дряхло из-под ладони.
— Чего это дураки-мужики-то терпют? Мужики-то?..
Было у обители пять хуторов, водяная мельница, были древние, от благодетелей, наделы. Хозяйствовала изобильно и славно. В престольные солнечные дни колокола гудели тугим недряным гудом за десятки верст — будто перли из-под земли тысячепудовые, темным золотым зерном нагрузшие закрома. Рыдваны, кареты, шестерики, брички, колокольцы исправничьи, пеший чужедальний люд — все это ярмаркой кишело у расписных ворот, везло и несло. Было — а много ли осталось на лихие эти небывалые годы?..
Знал председатель уездный Сергеичев…
И все, что знал, рассказал губпродработнице, товарищу Будай, и командиру отряда Иващенко, когда объяснял в исполкоме маршрут по уезду.
— Кадилам этим вы не верьте! А вот туда загляните…
…И вышел товарищ Иващенко на широкий двор, весело задымив цыгаркой.
— Ну, мамаши, нагляделись, давай дело добром решать. Постановленье исполкома знаете. Говори, в которую церковь хлеб упрятали! Все равно сами найдем. А если какие прения поднимете, то так и знай: весь ваш кочкарник кверху ногами поставлю!
Товарищ Будай рванулась:
— Товарищ Иващенко, — не так!
Монашки выкинулись из всех дверей, завопили, заплясали остервенело, старица-экономша впереди всех. Ветер рвал седые надмогильные космы.
— Ты нам его давал, хлеб-от?
— Грабить только вам, грабители!
— Нет у нас ничего! Сгиньте, откуда пришли!..
И, будто почуяв что-то, хлынули через двор, с гомоном добежали до деревянной ветхой церковки, в проулке, в бузине потонувшей за собором, закрыли толпой всю паперть.
— Не дадим храма божьего на поругание!
— Нас сначала бей! Все одно околевать!
— Его ведь за Христа ради наподавали, кусок-то!
С кладбища, за церковкой, листье упало тучей до самой земли, засвистало, теменью бурной погнало по двору.
— …бог-то… бог-то…
Товарищ Будай остановила отряд, подошла одна. Враз тишиной окатило, насупилось, сдвинулось вплотную живым злым телом. Слышала, как ненавистью нетерпеливой дышало в упор.
— Товарищи!
Надо было кричать, чтобы пересилить этот буранный, несмолкаемый ветвяной гул. Пересилит ли? Как солома в ветер — взвивались, уносились слова. Услыхал ли кто? О братской бедноте, о великой правде дней, о детях, о голоде осажденных, казнимых городов… Из-за монашек вылез бородатый юродивый, звонарь, раскрыв рот, слушал дико и равнодушно. Камень храмов поднимался со всех сторон угрюмо, прочно, казематной стеной. На этих догнивающих ступеньках, в праздник, гнусаво кричали и корчились бесноватые, слепцы с кровавыми бельмами, юродивые, тянула коростяные руки с чашкой смрадная рабья Русь. И здесь в золотом блистательном облачении шествовал архиерей, народ падал в ужасе и слепоте, губами собирал истоптанную пыль… Вдруг снесло плотину, рванулось стоголосо, пальцами закрючилось к лицу.
— Не дадим храм божий поганить!
— Каки мы тебе товарищи, бесстыжей!
— Сгинь, сгинь!
— Мужиков крикнем, разорвут в клочья!
Выскочила полоумная, косматая старуха, с пятнистыми щеками, заплакала и харкнула ей в лицо.
— Изыди, ди-я-вол!..
Взмыли над головой костлявые кулаки…
Тогда товарищ Иващенко жестоко засмеялся.
— А-а… курвы!..
Громыхнул выстрел в самую гущу. Гниль бешено посыпалась с ветхой застрехи. Сорвалось над кладбищем испуганное воронье, заметалось, кричало пронзительно и скандально. Монашки брызнули по двору, как куры, вперевалку, придерживая подолы. Продотрядники засвистали вслед.