Выбрать главу

О, если бы Польша, прекрасная Польша!..

К стенам вплотную приступала ночь, за стенами — за Днепром скакали настороженные, подбородками к гривам; кто-то из зорких и властных высот бодро стерег громады степей: на картах они лежали плененно и покорно… В пустырях корчилось и выло, как голодным ртом; может быть, заглядывало жадно в комнаты — в устойный покой вещей, в запертое алчно и боязливо от них. И вдруг чугунным грохало на потолке; Вера Адамовна и Лидочка переглядывались застигнуто, с немеющими руками…

Софья раздраженно дергала плечом:

— Ч-черт!.. Эти там… ж-жиды… возятся с разными своими…

Вера Адамовна, боясь тишины, слащаво просила:

— Софочка, сыграй, милый друг!.. Я нашла утром те ноты, которые подарил Домжиковский, помнишь гимназию?

Гимназия…

Бездонные ковры лестниц, влюбленные шепчущиеся переднички, во сне — лиловый ветер из рекреационного садика, из сирени…

Где, не навсегда ли?

Софочка с недовольным лицом — оно было таким всегда — зажигала коптилку у пианино, сердито листовала ноты, тусклые лаки вспыхивали. Толстые пальчики тыкались в клавиши, брели медленно, мучительно, капля за каплей — «Смерть Азы», любимую. Русая курносая головка дергалась непоспевающими прыжками от нот к клавишам, от нот к клавишам. Но все-таки, но все-таки…

— Ра-ра-буммм… Ра-ра-буммм…

Есть, есть это — мир светлых, нежных, иных людей, комнаты, распахнутые в безбрежные светы, в радость — в них будто медленно и упоенно летели со смеженными глазами.

Документы придут, они уедут, уедут…

И комнаты, полузакрыв глаза, слушали, дышали, оживили теплотой — объятиями раскрытых кресел, мучительной жадностью шуметь, пылать, трепетать всеми извивами, блесками, уютами ласковых любовных уголков…

Сколько лет не горели канделябры! Сколько лет не снимались чехлы!

Правда, бывали еще гости, но кто.

Клочки разметанных жизнью знакомств, чаще старики, важные смешной важностью того, что давно и дотла смыто бурей… муж в седой гриве, в лиловых жилках, любящий кудревато и скучно поговорить о религии, об оккультических чудесах; жена — в густо накрученном старомодном шиньоне, с лицом будто из папье-маше, до того густо белы лоб и нос и розово-синие щеки, с трубным голосом, знающим наизусть, где и как надо удивиться, воскликнуть, сочувственно вознегодовать…

Вера Адамовна надевает тогда шелковое и величественный воротник «медичи», подбородок у нее, как на портрете. Андрей Капитонович в сюртуке и стоячих. Он, не спеша, почмокивая губами, чинно рассказывает — не как на хамской службе, где все на скаку, срывом; здесь слушают вежливо и приятно каждое слово. На столе торжественно — вазочки, блюдечки, дорожки на скатертях, печенье с кардамоном, монпансье, настоящий чай; дочерей называют «девочками», они в светло-серо-голубых, от гимназических выездов платьях, в кружевных воротничках, и Лидочке торжественно, уютно до сжимания сладчайшего в сердце.

Но Софье кажется тогда все особенно унизительно-жалким; и что ходят только эти старики, от которых будто, тухлая, тоскливая моль на душу — и эти вазочки, блюдечки, печенье на сахарине, и эта бурная радушность, будто от изобилия, а ведь у них, как в голодные годы, сахар делится на четыре доли, по счету, и каждый к чаю выходит со своей коробочкой — и это мамино «медичи», устаревшее, каких теперь не носят, жалкая, ненужная величественность…

Порой нахлынет, стиснет горло — вот топнуть, вот такое, чтобы свернуло лица у тех стыдом и ужасом. Так — сладко…

— Ра-ра-буммм… Ра-ра-буммм…

Комнаты шли ко сну, папа уже тихо посапывал, забыв снять очки, ему еще вставать, слушать дом. Вера Адамовна целовала девочек — уходила, унося в себе наигранную клавишами грусть, всхлынутое из давнего; на затихший клювик Андрея Капитоновича, проходя, смотрела почти мстительно — это он, он нарочно не хочет…

Софочка бросалась в подушки — волной всходили, кипели улицы чудной земли, улыбки того, кто был там, за далекими рубежами — были ли? Вечеровые трубы пели в садах пронзительно и душно…

Польша прекрасная земля…

И Лидочке снилось: в огромной столовой весенние окна в сад, нарядная мама, солнечным вечером гости, колыбельная, детской беспечностью опахнутая жизнь…

У комнат своя неслышимая музыка — креслами, тьмами углов, лампадами в надворном флигеле — в самую кровь — гвоздь за гвоздем — каждому свое:

— Ра-ра-буммм… Ра-ра-буммм…

В нижнем этаже, где в потушенных комнатах бриллианты могли вспыхнуть страшными огнями — или это глаза, тысячи обезумевших глаз из-за ставень? — в нижнем Фее снятся ярчайшие залы, она сама снится себе — провожаемая шепотом, толпой взглядов вслед, к подъезду, к своему автомобилю — обольстительнейшей, знаменитой…