Он хотел было отбросить газету, но где-то среди петита почудилась тревожно-знакомая фамилия. Да, да, на первой странице в телеграмме из-за границы о съезде химиков упоминался среди прочих научных представителей СССР и Бохон. Несомненно, не могло быть другого химика с такой фамилией, кроме того самого Бохона, с которым разгуливали вместе когда-то по университетскому коридору, сиживали голова к голове в одной аудитории. Маленький, старательный Бохончик, он довел свое дело до конца, вероятно — доценствует, смотрите — даже представительствует за границей от СССР!
То была не зависть, скорее — тщательно подавляемое далекое беспокойство. Ну, ничего… Соустин (это само собой, бессознательно в нем делалось) рванул из-за пояса гранату, конечно, мысленную гранату, дернул запал, швырнул ее… На месте Бохона все дымилось теперь к черту, зияло черное пятно.
Это в мыслях… а на деле он просто взял телефонную трубку в горсточку, отвернулся с нею в угол, как с ребенком.
Где-то возник очень тоненький, почти девочкин голосок, он пропел:
— Да-а?
Может быть, кончить самотерзание, заговорить сейчас, выдохнуть себя всего?
Позади ненавистно хлобыстнула дверь. Пашка Горюнов, что-то вроде репортера, ботал на весь отдел болотными сапогами, выворачивая на ходу из нутряного кармана всякую бумажную дрянь — книжонки, сломанные папироски.
— Понимаешь, Соустин, написал статейку-то!
Соустин замахал на него, ужасаясь. В телефоне спросили нетерпеливо:
— Кто это дышит в трубку?
Зацепенел, будто над пропастью. В пропасти бессердечно пиликала по радио заблудшая скрипчонка. А тут еще назойливо выжидали Пашкины болотные сапоги, ватное его пальто с какими-то идиотскими большими пуговицами, Пашкины, прямо в рот глядящие, верящие глаза…
Легкий стук — трубку положили.
День глядел через окно морозновато-желтый, дымный. Из этих городских дымов пришел и Пашка, год назад шлифовавший циркули на «Авиаприборе»; у него своя жизнь; сейчас вот бьется над трудной газетной мудростью, мечтает о литфаке. В редакции пока болтается неприкаянно как-то.
Надо было пересилить себя.
— Ну, как дела, Паша?
— Да вот, понимаешь, статейка эта насчет картин… — Пашка извлек наконец из карманной рухляди своей несколько листочков, исписанных чернильным карандашом. — Ты, друг, почитай, главное — насчет образов выскажись. Я, понимаешь, для первого раза образов в нее насобачил — жуткое дело!
Соустин потрогал листочки, мельком проглотил глазами две-три фразы. Этого уже было достаточно, чтобы понять все…
— Ты, Паша, отдай на машинку, а то трудно разобрать. Потом прочитаю и Калабуху доложу.
Кое-что подсказывало ему не ввязываться особенно в Пашкино дело… Речь шла об очередной выставке АСХ (Ассоциации советских художников), на примере каковой «Производственная газета» (вообще уделявшая искусству четверостепенное место) решила, по инициативе Зыбина, отметить и поощрить несомненный поворот художников в сторону чисто производственной тематики. Статейку об этом Зыбин неожиданно поручил Пашке, до сих пор прозябавшему разборщиком рукописей в секретариате. Внимательность к выдвиженцу была проявлена новым секретарем резко, почти ожесточенно, как будто кому-то назло… Статейка предполагалась для оживления отдела товарища Калабуха. В том-то и была суть, что Калабух, обычно разъярявшийся от одной видимости покушения на его полосу, на сей раз загадочно смолчал, и в молчании этом Соустин не мог не чувствовать некоего дальновидного злорадства.
— Ты, друг, хорошенько и насчет разных этих… просмотри! Я больше ведь на чутье брал. Зыбин так и сказал: «Бери на чутье!» Ну, я на завод насчет праздничной хроники пошел.
Пашка, получавший теперь поручение за поручением, самоуслажденно предавался деловой горячке. Пашку уже обуревали дерзостные мечты — двинуть, например, от газеты на строительство… Бедняга и не чуял, что попал между двумя жерновами… Соустин проводил слухом варварское громыхание его бахил, тоже, казалось, преисполненное самых доверчивых и гордых надежд, и ему вчуже стало жаль парня. Пора было браться за работу. Толстая стопка рукописей, главным образом праздничных и итоговых отчетов по разным промышленным предприятиям, сплошного, без абзацев, буквенного текста, разбитого притом на параграфы: 1, 2, 3… То были дебри, из которых— Соустин знал по опыту — предстояло выйти только к вечеру, уже при желтых, похоронивших день лампочках, с натруженным, полуочумелым мозгом. Первая статья, выдернутая наугад, содержала в себе что-то итоговое и перспективное о деревне, — совсем не по специальности отдела! В предпраздничные дни подсовывалось для правки все подряд… Ну, деревню-то Соустин знал, она с детства вросла в него ветляной пыльной улицей, дедушкиной избой. Сколько, лет одиннадцать — двенадцать не бывал он в Мшанске? Брови его сдвинулись, надо было работать. Довольно о Мшанске… «Посевная площадь колхозов увеличивается с 4,3 млн. га до 15 млн. га». Сестра о том же писала, и, как всегда, жалобно было ее писание, что в Мшанске все по-новому и тоже тянут мужиков в колхоз. Пора бы денег ей послать… «Приведенные цифры показывают, что наша отсталая деревня уже пошла в эпоху величайшей социально-технической революции». Он и сам знал: было чушью все то, что он берег в себе: обрыдлые крыши, ласточки, колокольни, теплая пыль, где бегало когда-то крошечное его тельце. Мшанск на самом деле подымался где-то другой, не нуждающийся в Соустине…