Выбрать главу

— Так.

Зыбин принял это вполне спокойно. И сейчас же, оживившись, даже разгорячась, начал растолковывать Соустину — деловито, без всякого учительского тона… упомянул про последний апрельский пленум ЦК, про участившиеся фракционные выступления. Соустин знал, конечно, обо всем этом — и о трудностях, и о панических демобилизационных настроениях, и о том, где главная опасность на данном этапе. Он слушал подавленно, в какой-то скверной смуте… А за дверью все танцевали, галдя под музыку, вились цветные платья; правда, народ уже поредел, в комнатах перед концом повис чад, и Любы, когда Соустин вышел вслед за Зыбиным (поодаль, как чужой), нигде не было.

«Красная площадь в тумане…

Но это бодрящий утренний туман. На всем просторе площади и в переулках, к ней прилегающих, слышно шелестение многотысячных человеческих массивов. Красная Армия вышла на двенадцатый Октябрьский парад. Она стоит могучей стеной. Чуть колеблется море многоцветных фуражек: части особого назначения, пограничники, войска ОГПУ.

Вот — звучное цоканье копыт по мостовой…»

Нет, ему не нравилось здесь ни одной строчки. Вот эта, может быть, чуть-чуть: «слышно шелестение многотысячных человеческих массивов…» Да и то опять выхоленная, томная литературщина: ше-лес-тение!.. А ведь туманное то утро переживалось серьезно, даже мучительствовало чем-то. Армия глядела из тумана, как из прошлого. Площадь была пустынна, холодна и седа. Скат за Василием Блаженным стал похож на кусок дикого, легендарного уральского былого… Лохмотья, морозные щеки, молодость! Он, тоже сделавший кое-что в прошлом, стоял сейчас с блокнотиком в руках, и гордость, и похожий на рыдание восторг, и чувство собственной малости, смешиваясь, потрясали его, и серые ряды готовились под музыку политься, как буря. О, как могуче выросло время!

Но, конечно, он не сумел бы написать об этом и так для газеты. Неправда, неправда! Если бы журналистика являлась его настоящим делом, его горением, он захотел бы и сумел мобилизовать всю остроту, все истончение своей нервной системы, он придумал бы, например, какой-нибудь боковой ход в своем изложении, чтобы все-таки передать чувства, потрясшие его, — может быть, единственно ценное, из-за чего стоило писать. Но нервная система каменно спокойствовала, ни одной искры из нее не выжигалось. Будь перед ним другое, вот та химическая «формула смерти», работу над которой, вместе с надеждами, откладывал он на будущее!

…Редкий юноша такого типа, как Соустин, не воскрылял себя в восемнадцать лет мечтами о каком-то «вдруг», которое мстительно вознесет его над всеми, как в случае с Золушкой. И Соустин когда-то, бродя под всенощный звон по заречным мшанским лугам, замирал от страшного открытия, что вот именно он-то и есть тот человек в истории, который разгадает тайну сотворения жизни химическим путем, тайну белка.

Поостыв от годов и от первого знакомства с наукой, он все же не перестал веровать, что всемогущий разгадчик тот придет, а он, Соустин, мог быть хотя бы в числе немногих, которые облегчат и подготовят его приход…

Соустин бросил карандаш и подошел к небольшому шкафику, стоящему в углу. Собственный его заветный шкафик, под светлый дуб и с полочками из зеркального стекла. Словно вздувшиеся капли прозрачнели там реторты и еще какие-то кривогорлые сосуды, изгибались стеклянные трубочки разных калибров, даже блистала латунь; проступало целое воинство пузырьков, баночек, темных бутылей. И все это излучалось благородно, превращая арбатскую комнатенку в жилище молодого, еще неизвестного Фауста. Шкафику положено было основание в первый период обогащения, то есть устроения в «Производственной газете», когда Соустин с пылом принялся скупать на толкучках и в аптеках химические приборы и препараты. Потом поохладел. Да и сожитель, Григорий Иваныч, хоть и мягко, но искоса отнесся к домашним опытам: «Ну тебя к черту, взорвешь мне еще жилплощадь!» И шкафик остался не у дел, просто стал мебелью. Минуты, конечно, бывали, вот как сейчас: Соустин раскрывал дверцы, касался пальцами того, другого, вдыхал знакомые мучающие запахи — гари и чего-то металлически-кисловатого, — запахи утерянного или теряемого уже будущего.

Опять начиналось то же самое…

Захлопнул дверцы жестко, почти со злобой. Это значило, что он твердо решил сесть за работу. И дело вправду пошло как будто ничего, начиная со «звучного цоканья копыт» и дальше; во всяком случае не хуже, чем обычно писал Н. Раздол. Теперь уже не химия, а Ольга не переставала просвечивать во вторых, дальних мыслях: потому что близился вечер. Порой безжалостно настигала среди работы, обрушивалась на голову жгучим, оглушительным прибоем…