Выбрать главу

На ночные дежурства всегда ходил с охотой: было нечто возбудительное в бессонной этой работе, обливаемой бодрствующим, ослепительным светом ламп, в ночных телеграммах, приходящих со всего мира, даже в зубоскальстве метранпажей, с которыми, как и с большинством сталкивавшихся с ним мужчин, Соустин дружил, сочувственно вникая в их житейские делишки. А сегодня, тем более, он мог посмотреть первый оттиск своего отчета, оценить, как он выглядит печатно, подправить кое-что.

И вот — вечер; его творение оттиснуто для него друзьями вне очереди, и он несет гранки с собою в пустую корректорскую, чтобы полакомиться наедине с собой, И правда, то было самолюбивое очень и лакомое волнение — хватать глазами печатные строчки, в которых и неузнаваемые и наизусть знаемые, свои же слова… — По комнатам неприютный Пашка бродил, и Соустин боялся, как бы он не вломился следом, не помешал удовольствию. Пока читал, позвонили по телефону. То Ольга разыскала его, добилась наконец. «Тоска, Коля», — простонало из трубки, чувствовалось, что человек там изметался, что глаза его смотрят пусто. Такие припадки случались не раз и рождали у Соустина тревожно-ревнивое беспокойство. Боялся тогда, что Ольга ускользает и неведомые смятения захватывают ее необузданнее, глубже, чем чувство к нему. Он вспомнил певца, поцелуй… «Любимая, я же с тобой всегда, — посылал он в Трубку содрогающийся шепот, — и мне тоже тяжело, но завтра мы свидимся обязательно, обязательно, правда?» Но там уже разъединились, по проводам шумела пустота. И так всегда поступала эта женщина, порывистая и темная, владевшая им почти как болезнь. Впору было сейчас бросить все, бежать к ней. Конечно, Соустин не побежал, остался, но работа была отравлена. И в отчете у него описывалась жидкими словами какая-то долженствующая, а вовсе не настоящая, не наболевшая жизнь.

Пашка все-таки пронюхал, заглянул в корректорскую. Здоровался как-то кривобоко, горько.

— Что же ты, Соустин, статейку-то мою измарал? Хоть бы один образ какой для смеха оставил…

— Да ведь необходимость, Паша: Калабух велел подсократить.

— Ну да, подсократить. Чегой-то горчит от меня вашему Калабуху.

Пашка если и сердился, то очень смирно.

— Вот поеду скоро с бригадой, буду разъездные корреспонденции писать. Самому Зыбину посылать их буду, так он мне и сказал.

Пашка молча, смиренно поторжествовал.

— А с Калабухом нынче крепко поговорили кое-где насчет статьи-то. И в редакцию не пришел!

— Не поэтому же! — встрепенулся Соустин.

— А почему? Бывший член бюро райкома, а какие он идейки протаскивает! Прямо интересно. Вот завтра у нас на бюро ячейки с ним еще поговорят!

— Опять о передовой?

— Нет, только ты, друг, не болтай никому. Он одному беспартийному такую, понимаешь, штуку про партию ляпнул, что у нас вроде в организации зажим и всякое такое. Словом, зарвался что-то большой товарищ…

— Беспартийному?.. — Беда смутная и неостановимая неслась на Соустина. — Какому беспартийному?

Пашка не мог сказать какому, сам слышал с пятого на десятое… Но Соустин уже без него знал все: разговор с Зыбиным до последнего слова обнажился в памяти. «Дурак!» — ахнул он, от стыда рванул гранату из-за пояса, мысленную гранату, шваркнул ее что есть силы себе под ноги, — а-а-а! — чтобы все, вместе с ним самим снесло, все к черту. Не помогло… Сделать такую неприятность, напакостить ни за что — и кому? Человеку, который относился к нему сердечнее всех. И мало того, что предал: дело перешло в грозную область, которая называлась партией, неизвестно, как там еще посмотрят на беспартийного, выбалтывающего на вечеринке политически скверные вещи…

Пашка, высказавшись, ушел довольный: у секретаря от новости стали дикие глаза. Да, скверно получилось, ах, скверно! Соустин сидел пришибленно над забытой гранкой. Поверил давеча в благодушный зыбинский хохолок… Подумалось, как же явится завтра в редакцию, в свой отдел, взглянет в глаза Калабуху, — от одной мысли обжег какой-то низменный стыд. А завтра — не миновать… Выскочил из корректорской, плутал неприкаянно по типографии.

И вспомнил о Катюше. Она всегда вспоминалась, когда приходило несчастье, она одна, Катюша, умела укрыть и успокоить, теплая, родная жена… Конечно, только ее и любил по-настоящему, любил своей душевной глубиной…

Кое-как дождался, когда сверстали последнюю полосу. Третий час ночи… Извозчик вез его в Замоскворечье через мосты, которые уже ничего не напоминали, через косой и мокрый снег. Да, на город наступала зима… Открыла дверь сама Катюша, в калошах на босую ногу, в рубашке. Она была простая, Катюша, и не бесновалась от счастья, а спросила, как может спросить только родная: не поставить ли ему чай? Нет, не хотел он чаю. Ну, пирожков? И пирожков не нужно, он страшно соскучился и устал, ему надо скорее уснуть.