Выбрать главу

Советовались долго; я сидел среди их беседы, как большой.

— Нет, видно, надо дать, — после раздумья произнес отец.

Он вынул из нутряного кармана длинный кошелек. Там болтались на дне две ореховых двойчатки — для счастья, для развода денег. Отец порылся в кошельке и, ущемив пальцами золотую пятирублевку, вопросительно взглянул на дядю.

Дядя, покосившись на монету, замялся.

— Дать-то оно дать, только как?

Я сопоставил в уме эту нищую монетку и Петра Эмилиевича, и мне стало стыдно за немудрого отца. Какой ведь позор мог получиться!

— Не надо давать, — вступился я, — пожалуй, он сам скоро умрет…

Я рассказал им, что успел уже узнать у одноклассников: что Петр Эмилиевич на каникулах схватил воспаление легких, которое очень опасно при чахотке, и теперь еще лежит. Оба — и отец и особенно дядя — внимательно и молча посмотрели на меня, и я перехватил внезапную дядину мысль, она не его была, моя мысль… Говорить больше ничего не приходилось. Отец уехал в тот же вечер, решив пообождать дальнейшего.

А дядя, когда я утром уходил в гимназию, собрался и вышел вместе со мной. Маленький, горбатый от работы за верстаком, он унюхал кое-что, боялся, как бы не опоздать.

— Ты мне Далматыча сюда, на улицу, позови, — попросил он, когда мы дошли до гимназии.

Далматыч был наш гимназический швейцар, старый солдат, с грозными, бровястыми очами и бакенбардами, как у писателя Гончарова. Он, для важности помешкав, спустился к дяде, и о чем они говорили, не знаю, — в этот день я в первый раз с легким сердцем растворился в мальчишечьей беготне.

Вместо захворавшего Петра Эмилиевича у нас стал временно преподавать директорский сын, студент, лупоглазый, водянисто-толстый, добрый. После первого же ответа он поставил мне четверку. Через классные окна теперь падал совсем другой свет, мир выздоравливал. Тетка все чаще со сжатыми губами моляще поглядывала на дубовый гроб. И я прикидывал его глазами: он мне казался великоватым: у меня просыпалась странная боязнь, что именно оттого, что он великоват, не случится того чуда, которого я ждал. Каждый день меня спрашивали дома, как здоровье Петра Эмилиевича, но о нем не доносилось ничего, он забыто лежал в своей квартирке, в каменном корпусе, что белел за гимназическим садом. На письменной работе, которую я успел окончить раньше всех, приключилось ослепительное: я получил пятерку по математике! Дома всей семьей читали мое письмо, носили показывать хозяину Быстренину…

Далматыч однажды поманил меня согнутым пальцем и как-то вбок, не нагибаясь, через бакенбарды пробурчал:

— Скажи дяде, ко мне от Клейменовых гробовщиков тоже приходили.

На следующее утро я в варежке принес ему от дяди трехрублевую бумажку и на словах поклон. Дядя велел также спросить, скоро ли будет насчет дела. Далматыч вдруг осердился и сурово ответил:

— Как бог…

Тот день начинался у нас с урока арифметики, я беспечно, как богач, раскладывал свои тетрадки. В это время командующее кряканье раздалось за дверью, и, как всегда, Петр Эмилиевич вошел, чуть кланяясь и обегая всех умными, безжалостными глазами.

Да, он появился опять, Петр Эмилиевич, он прищурился, спросил, что мы прошли без него. Он захотел проверить, насколько успешно мы прошли, и в совершенно обезумевшей тишине раскрыл журнал.

Кого?

Я не узнал сразу своей фамилии, она была отдельная от меня, зловещая, — этот шипящий звук в середине, это «ин» на конце… Я поплелся к доске. Свет из огромного окна дотемна ударил мне в глаза.

— Два путешественни-ка! — зычно продиктовал Петр Эмилиевич.

Я стоял, не двигаясь. От напряжения учителя забил кашель. Петр Эмилиевич схватился за грудь, трясся, надувался, синел, по лицу его текли слезы. Это продолжалось мучительно долго. Наконец он отдышался и опять немощно выпятился передо мной.