Выбрать главу

— Да Петя же, ступай, доставай билеты, а то слезу, ей-богу, сейчас слезу!

На верхних полках пробуждались, в потемках по-чумному брякались на низ, прямо на мякоть, на людей, туда же сволакивали с грохотом свои сундуки. По полу, как ножом, ударило холодом. Петр вскочил, чесался. Рядом освобождалась нижняя лавка, и сейчас же нырнули на нее со всем скарбом — Петр в середину, Журкин с краешку: в уголке дрыхнул давешний парнишка в лаптях.

Петру за билетами идти явно было не в охоту. Почему бы и дальше не попробовать, не проехать на дармовщинку? Все равно впереди ничего не виделось, кроме бездомной, волчьей жизни; ну, с поезда ссадят — можно сесть на другой, ну, в шею накостыляют — пускай… Но Журкин, который в дорогу обряжался строго, как на войну, ни за что на это не соглашался. Петр пропал на целых полчаса и билеты все-таки достал. С сердцем сунул их Ване.

— Ишь, черт, — злился он будто на поезд, — стоит и стоит, черт!

Поезд в самом деле пристыл надолго, может быть, часа на два. Вокзальный фонарь назойливо, искристо распалялся в мерзлом окне. Журкин и не вспомнил, что в этом городе бегало когда-то его, Ванино, детство со сдобной плюшкой в зубах; подымались тогда по горам, среди садов, высокие белые дома; потом отец поставил его за верстак с гробами, потом купили ему гармонью, стали отпускать на вечеринки и дома, за обедом, поддразнивали: «Ну, как энта, черненькая-то?..» Он не вспоминал сейчас, а только прислушивался, как по другую, темную сторону вагона скрипит все снег под чьими-то ногами, должно быть смазчика. И казалось ему: темнота оттуда одною цельной глубью, прямо через пути и поляны падает вплоть до Планской улицы, далеко-далеко, где остался дом с ребятишками; это уже на Планской, где никаких поездов нет, скрипят по-деревенски поздние шаги, а баба, должно быть, мается, все не спит… Наконец, поезд дернулся, фонарями назад пошла последняя родня — Пенза. Петр, покурив, втиснулся на свое место, в серединку, и тут же примостился головой на паренька.

За Пензой начинались чужедальние мраки…

К утру засветилось обледенелое окошко, с перекладиной крестом, как в избе. Где-то под Сызранью ехали. Сопрел густо человечий угар за ночь, мутил. Журкин отколупнул пальцем ледок в уголке окошка: просияло там с чужого поля таким ослепительным, таким утренним снегом, будто сегодня праздник.

Паренек в углу проснулся, придавленный совсем Петром, боязливо скислил губы.

— Дяденька, а дяденька…

Петр недовольно выпрямился, сорвал с себя спросонок малахаишко, скребся.

— Чего «дяденька», ну чего «дяденька»?

Потом тоже глянул на поле сквозь ледок. Напротив сидя спали двое в зипунах: один — с бородой, другой — мальчонка лет пятнадцати. С краю дремала широкая, во многих одеждах, старуха.

— Как есть наша Аграфена Ивановна, — шепнул Петр. — Канем к ней в гости, вот перепугу-то будет!

— Какой же перепуг, чай — свои! — строго возразил Журкин.

Но и самому мало верилось, что приголубит их, бродяг, жох-баба Аграфена Ивановна. После Мшанска Скрывалась она уже в третьем месте, на Урале, в заштатной слободе. Адрес ее насилу вымолили у родни, да и то неизвестно, правильный ли. Другого никакого пристанища не ожидалось на чужой стороне.

Сверху свесились ноги в богатых, каких Журкин не видал давно, штиблетах и брюках; потом степенно спустился на пол и весь, по виду не простой, а состоятельный, среди полурваного вагонного мурья знающий себе цену гражданин. Он вынул зеркальце и щеточкой стал причесывать черные с сединой волосы; обе вещички были дорогие, из белой кости. Потом гражданин влез в жилетку, потом надел однобортный, ловкий в перехвате пиджак, — все это, равно и брюки, пошито было из заграничного клетчатого материала. Дальше последовала каракулевая шапка лодочкой и с каракулем же, — но с каким каракулем! — с курчавым, лаково-лоснящимся, — толстое пальто, с которого гражданин легкими щелчками сбил кое-какие пылинки. Даже Петр проникся уважением и, приосанившись, горловым голосом, каким он разговаривал, бывало, с именитыми покупателями, спросил;