Выбрать главу

— Значит, ты с его жаной блуд имел?

— Да нет, мы от Николай Семеныча не скрывались, у Николая Семеныча, понимаешь, у самого-то гайка ослабла, значит, она мне являлась жена, а ему только по загсу. Я как со службы, так и к ним: сидим вчетвером, — дочка еще у нее есть, — чаек пьем. Потом иль я у них ночую, иль она ко мне идет…

— Развод бы взяла.

— Из-за дочки не хочет ломать. Опять же он, Николай Семеныч, против наших сношений ничего не имеет. Ему, черту, за мной хорошо: я каждый день со службы приду, дров им наколю, самовар сам поставлю, а он, черт, сидит, курит за газеткой. Из-за него, черта, эксплуататора, и на строительство уехал: ну вас, думаю, к матери, нашли себе холуя! А сейчас вот опять об ней… ну, до истерики!

Бухгалтер горестным и бесшабашным рывком выхватил бутылку, но она оказалась пустой.

Стекольщик порицающе сказал:

— Не люди мы, — выродки стали. Весь мир смотрит на нас с призраком.

Снова какие-то темные соседи прибрели, шевелились в полупотемках; словно по божественной мрачной книге читал судья-стекольщик:

— Такому закону — позор и срамота! Сказано: до тех пор будет царствовать сатана, пока исполнятся слова божии…

Воодушевленный водкой стекольщик сидел выпрямленно, карающе. Угольная чернота провалила ему скулы, глазницы. Мальчонка по-ангельски спал у него на плече.

— Дайте мне ответ: к какой силе вы принадлежите?

Бухгалтер вытащил из ладоней мутную голову.

— Мы?

— Да!

— Мы…

— К дурной силе блуда. Потому что у закона не те люди. Должны подойти к закону специалисты-трудовики. И власть, кабы она хорошая была, пущай издаст декрет: кто желает работать и кто будет работать, тот будет власть.

Темные несвязно что-то пророптали, — видать, ехали издалека, осовели от пересадок, от ночевок где попало… Стекольщик поучал все строже.

— А строительство наше, папаша, как же? — выкрикнул вдруг очнувшийся бухгалтер.

— Что?

— Эге, папаша, разоблачился ты… Из тебя темный враг говорит, а не трудовик. Вас как звать, извиняюсь? — бухгалтер хлопнул Петра по коленке.

— Петром.

— Петя… — бухгалтер стал кротким и грустным. — Петя, можно мне на себе рубашку изорвать?

— Зачем?

— Очень радостно мне, что мы такое сильное строительство раздули… не могу!

Петр заскучал: водкой не угостили, разговор — не разговор, бездельная придурь… Тишка и Журкин, в своих высях, разводили храп вовсю. Побрел перед сном на площадку. От стекольщиковых церковных слов что-то давнишнее, похоронное вспоминалось и вспомниться не могло. Мрачно благовестят ночные церкви. Запертые, с железными дверями, испускают зловоние лабазы на площади… И кругом вагонов, несмотря на бешеный их скок, гонится та же кладбищенская, давняя, с потухшими окнами-очами ночь, кроет с головой весь поезд.

Петр сумасшедше распахнул дверь. Клубило и свистело перед ним ничто, хлестнула до слез жгучая пыль… Глядя в непроломный мрак, сиротой съежился. Что же это ты, Петр? И неужто из последних сил крепился, щеголял весь день перед Журкиным, перед вагонными? А бывало, куда только не кидывала судьба жилистое тело и жуликоватую твою хватку, — никто не знает, что за самую китайскую границу заходил… Бывало это ранним молодым утром; не думал, что поздним вечером сызнова голому придется пускаться в путь… Нет, поддаваться еще было рано. Поддаться — пропáсть… Повиснув с площадки на руках, выгнув в метель, в лёт грудь колесом, заорал: «Ого-го-го-о!» — как бывало, чтоб пуще надбавил поезд жару, чтоб ветер еще пьянее жиганул. Но, как назло, реже пошли перестуки, поезд поволокся чуть-чуть, выскочила стрелка с огоньком, протемнел станционный сарай. И нудная, стыдная тягота получилась.

* * *

Утром, проехав Уфу, проснулись совсем в чужой местности. Чаще сосна мелькала через протертый в окошечке глазок, круто подымались увалы, каких не видано в мшанской стороне. Сказали, что до места осталось еще полторы суток. Народ теперь подобрался в вагоне почти весь попутный — на Челябу, на Красногорск. Журкин пытался то у того, то у другого порасспросить, как там насчет работешки, но большинство ехало в первый раз, понадеясь на слухи. После Уфы в вагоне появилось двое молодых, деловитых, в гимнастерках и ремнях через плечо, со скрипучими военными сумками на бедрах. Они ходили по вагону раздетые, громко разговаривая, как дома. «Комсомол», — шепнул Петр… Тишку сгоняли с чайником на станцию, однако сахару на этот раз Журкин не вынул, промолчал, и пили кипяток с одним черным хлебом, густо его присаливая. От снега опять просветлело, будто вкатили на высокую-высокую гору и кругом одно небо. И жутко было прикинуть, сколько от дома проехали; зыбилась сзади неоглядная бездна.