Выбрать главу

И только полмесяца прошло, опять ей семнадцать рублей! Бежи, бежи к окошечку, поворачивайся живее! Тишка, чуть не хихикая вслух, сам бежит к чайнику, торопится скорее нацедить себе, чтобы не прерывать ликования. Еще полмесяца прошло, опять семнадцать! Ха-ха-ха! Старуха уже сама загодя топает на почту — нет ли повесточки. Как будто так и надо! А свояк-то, — он раньше ей и Тишке ногой показывал, — свояк-то!

Если же за целый год взять, сколько составится из этих получек? Однажды доверился гробовщику, высчитали сообща, не торопясь. Выходило: старухе хибарку двухоконную, самостоятельную можно осилить рублей за восемьдесят. Двор первым делом огородить. Лошадь… Ну, относительно лошади Тишка, конечно, и сам не верил, так для забавы дурил под «монпасетку». Рубашка на нем пропаривалась, взмокала, голова сладко и ненасытно чесалась… А что же — лошадь! Теперь, когда у богатых отбирают, если смекнуть, совсем задешево можно…

Журкин похваливал:

— Хозяйственно, Тишка, ударяешь, далеко пойдешь! — У него самого от уюта завивались всякие мечтанья. — А если не выйдет, в те времена поступай ко мне в услуженье; ты смирный… не обижу ни жалованьем, ни харчами!

От печки палит жаром, чайник шумит. Петр, прихлебывая из кружки, серьезничает над книжкой «Что нужно знать арматурщику». Гробовщик, разувшись, дав ногам порадоваться, просматривает перед починкой барахлистые гармоньки. «Вона, какую кучку ему натаскали, все денежки!» — вздыхает Тишка. Обоих старших обволакивает волшебный воздух добычи.

Иногда к Петру под чай заглядывали дружки. Тишке внушали пугливую тоску их цыгарки, похабные присловья, малахаи, по-разбойному сдвинутые на затылок. Нередко пахло запретной водкой. И дядя Петр при чужих злее хозяйничал:

— Тишка, мигом налей-ка чайничек!

— Да я весь мокрый, дядя Петра…

— Ж-живо!

И Тишка убито плетется в морозные сени. Вечернее удовольствие его разорено. Журкин тоже недолюбливал этих шумных гостей, без стеснения, в одежде разваливающихся по койкам; раньше срока кончал чайпить, с гармоньками удалялся к Поле.

Петр, озоруя, поощрял вдогонку:

— Окручивай, окручивай! — И к дружкам; — Первый ударник у нас насчет баб!

Журкин и гневался и стыдился этих окриков. Верно, помимо заработка, еще потайная отрада какая-то приманивала его в кастеляншину каморку. Поля с рукодельем приваливалась на перину, которая толсто вздувалась по обе стороны от нее, как два бедра; и от бумазейной пухлой кофточки и от лампы тянуло семейным теплом. И теперь, если Поля уходила гулять, работалось в одиночку грустновато как-то.

Один раз вечером Журкин аккуратно положил перед ней на стол трехрублевую бумажку.

— Вам, — сказал он.

Поля отказывалась:

— Да что вы, что вы, Иван Алексеевич…

— Как, что вы! Вот к огоньку допущаете. Гармошками только и живу… Где оно, жалованье-то? Берите.

— Да ну вас, за что?

— Извиняюсь, за характер за ваш за хороший.

— Да ну… — Поля деловито подобрала все-таки трешницу. — Разве в кино на них сходить? Уж я это кино люблю, Иван Алексеич, как дурная! Муж-то мне не позволял: ты, говорит, туда с мужчинами спать ходишь. Тьфу! Бывало, с дежурства придет, а я из кино… так чем ни попадя норовит. Еще через это я ушла.

— Чистый демон! — поддакивал Журкин, сбычась над работой.

— Да. Терпела-терпела, и ну, думаю, тебя! Моего и веку-то женского, может быть, лет пять — семь осталось… Так я…

И не домолвила, и недомолвка получилась грешная, доверчиво-бесстыжая. «Ну дак что ж, свобода на это теперь», — про себя согласился Журкин, не в силах затушить каких-то внезапно поднявшихся в нем жгучих, поганых надежд. А век ей — трудный, самая тягота могучего бабьего налива… В первые дни, как поступила в барак, запиралась постоянно на крючок, мужики ночью щупали дверь, торкались.

— Теперь, как партейный стал почаще ходить, отлынули…

О Подопригоре она знала больше, чем барачные. Он — вдовец, приехал сюда с двумя малыми ребятами, не побоялся дикой степи. Говорила она об уполномоченном смешливо, с ужимками… Что-то ущемленно угадывал тут гробовщик. Впрочем, ему-то что за дело?

И Поле, видно, в удовольствие было досуже пощебетать перед таким согласливым и степенным слушателем. Подружек еще не завела, а с языка просилось… Сундук-то со своим нажитым сумела все-таки вывезти от мужа. Шуба у нее лежит лисья, белья столько-то смен, высокие на шнурках ботинки желтые, платье горошком маркизетовое, шила белошвейка, модное, очень к ней идет. «Горошком к вам пойдет», — согласился и Журкин. Поля про добро рассказывала, будто песню пела, даже призакрыв глаза. Вот только шаль еще одну не успела прихватить, — хорошая, в клетку, маренговая шаль, какой-нибудь нахалке теперь достанется. Такая жалость.