Заметим еще раз, во избежание недоразумений, что дело происходило более 30 лет назад. С тех пор очные и заочные, индивидуальные и коллективные опросы экспертов для целей прогнозирования стали сравнительно обыденным явлением, прогностическая грамотность экспертов несказанно повысилась, и сегодня, возможно, такой же опрос мог бы в какой-то мере удасться. Но 30 лет назад опрос экспертов полностью провалился, и мы не уверены к тому же, что даже при усложнении опросника на должной высоте оказались бы сегодняшние эксперты, причем вовсе не из-за недостаточного уровня своей квалификации. Заметим также, во избежание недоразумений с Дубной, что пилотаж проводился с московскими экспертами наивысшей авторитетности в те времена.
Как известно, отрицательный результат в научных исследованиях – тоже своего рода положительный результат, запрещающий другим повторять ошибку, заведомо ведущую к неудаче, и заставляющий искать другие пути решения проблемы. В частности, наша исследовательская группа, подключив социальных психологов, нашла удачный выход из положения. Вместо безрезультатных «лобовых» прожективных опросов мы прибегли к психологическим тестам, специально модифицированным для нужд социологического исследования прогностической направленности, к квалиметрическим оценкам полученных результатов, позволившим дать общие трендовые оценки ожидаемых и желательных изменений в социальных потребностях нашей молодежи, а экспертам отвели более подобающую им роль аналитиков полученных результатов, с целью уточнения их и углубления необходимой интерпретации. Результаты исследования обобщены в серии препринтов ИСИ АН СССР середины 70-х годов и в заключительной коллективной монографии того же наименования, с которой нетрудно ознакомиться.
Но данное исследование имело и еще один, так сказать, побочный результат. Оно заставило глубже задуматься о причинах и особенностях категорического неприятия «иного будущего» всеми почти нашими респондентами, не исключая и экспертов. Проблема неоднократно обсуждалась на семинарах. Была изучена дополнительная литература. В результате родилась концепция «футурофобии» – органического неприятия человеком без специальной прогностической подготовки любого представления о качественно ином будущем, расходящемся с привычным ему настоящим. Об этой концепции бегло упоминалось в других научных работах по прогностике, но не было практической возможности уделить ей должное внимание, да вряд ли это было и осуществимо во времена застоя.
Не собираемся мы посвящать данной концепции и настоящую работу. Однако при разработке проблемы прогнозного обоснования нововведений разговора о «футурофобии» не избежать. Если этот эффект вне всякого сомнения негативно сказывается на целеполагании, планировании, пред– и постплановом программировании, проектировании, текущих управленческих решениях, не носящих инновационного характера, то на нововведениях, по самому их характеру, он сказывается самым губительным, катастрофичным для них образом. И если «эффект футурофобии» обязательно необходимо учитывать в целевых, плановых, программных, проектных и организационных прогнозах, обслуживающих соответствующие формы конкретизации управления, то в инновационном прогнозировании он является, можно сказать, одним из основополагающих моментов – в принципе таким же, как «эффект Эдипа» в технологическом прогнозировании, о котором нам предстоит не раз говорить в последующем, – так что без его учета всякая попытка прогнозного обоснования любого сколько-нибудь существенного нововведения, по нашему убеждению, с самого начала будет почти наверняка обречена на провал, тем более – в социосфере.
Вот почему мы начинаем рассмотрение теоретических вопросов прогнозного обоснования социальных нововведений именно с данного феномена в общественном сознании. Все 40 000 лет существования рода гомо сапиенс (по некоторым данным, даже намного больше) человеческое общество пребывало в состоянии, разительно отличающемся от современного нам. Оно именовалось матриархатом, затем патриархатом, отдельные стадии его развития называли дикостью, варварством, цивилизацией, их подразделяли на несколько общественно-экономических формаций и множество разновидностей общественного строя. Однако, при всех различиях, первобытную общину и, скажем, английскую, германскую, французскую деревню XVIII века, русскую деревню XIX – начала XX века, латиноамериканскую, азиатскую, африканскую деревню первой половины XX в. (отчасти включая малые города и окраины крупных) объединяла исчезнувшая или исчезающая ныне на глазах жесткость, стабильность, если можно так сказать, окостенелость общественных порядков. Из этого состояния крупный английский город, а за ним и малый город, а за ним и деревня начали мало-помалу выходить лишь с конца XVIII столетия, французские – лишь на протяжении XIX столетия, другие западноевропейские и японские – лишь со второй половины XIX – начало XX столетия, русские – лишь со второй половины XX столетия, а в латиноамериканских, азиатских, африканских странах этот процесс только-только начинает развертываться.
Достаточно напомнить (впрочем, об этом говорилось не раз, в том числе и в наших работах), что в конце 20-х годов, т.е. всего 70 лет назад, 82% населения Советского Союза проживало в сельской местности, а еще 10—12% – в таких же, как и там, избах, хатах, саклях малых городов и по окраинам больших. В совокупности это составляло более девяти десятых населения страны. И даже к середине 50-х годов, т.е. всего лишь полвека назад, соответствующие пропорции составляли 55% и все те же 10—12% (до начала массового строительства «пятиэтажек») – итого более двух третей, подавляющее большинство. Да и из оставшейся трети подавляющее большинство были выходцами из все тех же изб, хат, саклей, с той же социальной психологией, с тем же, в общем и целом, отношением к окружающей действительности. Для всех этих людей было характерно подавляющее господство сложной семьи старого типа с сильнейшими пережитками бытовой патриархальности, со всеми характерными чертами традиционного сельского образа жизни, который ныне всюду сменяется современным городским.