По великому недоразумению, Блока считают поэтом религиозным. За твёрдую землю, на которой можно дом уютный построить, принимают лёгкий покров юношеского сна, наброшенный на черную бездну небытия. Ужас «ничто» Блок познал сполна, «ничто», даже без хвоста датской собаки. Но какие-то чудесные лучи исходят из его пустующих нежилых глаз. Руки обладают таинственной силой прикасаясь, раня, убивая — ласкать. Стихи не итог с нолями, не протокол вскрытия могилы, в которой нашли невоскресшего бога, но песни сладостные и грустные, с жестоким «нет», звучащим более примиряюще, чем тысячи «да».
Сколько у него нежности, сколько презираемой в наши дни благословенной жалости.
Величайшим явлением в российской словесности пребудет поэма Блока «Двенадцать». Не потому, что она преображает революцию, и не потому, что она лучше других его стихов. Нет, останется жест самоубийцы, благословляющий страшных безлюбых людей, жест отчаяния и жажды веры во что бы то ни стало. Легко было одним проклясть, другим благословить. Но как прекрасен этот мудрый римлянин, спустившийся в убогие катакомбы для того, чтобы гимнами Митры или Диониса прославить сурового, чужого, почти презренного Бога. Нет, это не гимн победителям, как наивно решили «скифы», не «кредо» славянофила, согласно Булгакову, не обличенья революции (переставить всё наоборот, — узнаете Волошина). Это не доводы, не идеи, не молитвы, но исполненный предельный нежности вопль последнего поэта, в осеннюю ночь бросившегося под тяжелые копыта разведчиков иного века, быть может, иной планеты.
Хорошо, что Блок пишет плохие статьи и не умеет вести интеллигентных бесед. Великому поэту надлежит быть косноязычным. Аароны — это потом, это честные популяризаторы, строчащие комментарии к «Двенадцати» в двенадцати толстых журналах. Блок не умеет писать рецензий, ибо его рука привыкла рассекать огнемечущий камень скрижалей.
Легко объяснить достоинства красочного образа Державина или блистающего афоризма Тютчева. Но расскажите, почему вас не перестанут волновать простые, почти убогие строки: «Я помню чудное мгновенье», или «Мои хладеющие руки тебя пытались удержать».
Когда читаешь стихи Блока, порой дивишься: это или очень хорошо, или ничто. Простым сочетанием простых слов ворожит он, истинный маг, которому не нужно ни арабских выкладок, ни пышных мантий, ни сонных трав.
У нас есть прекрасные поэты, и гордиться можем мы многими именами. На пышный бал мы пойдём с Бальмонтом, на учёный диспут — с Вячеславом Ивановым, на ведьмовский шабаш — с Сологубом. С Блоком мы никуда не пойдём, мы оставим его у себя дома, маленьким образком повесим над изголовьем. Ибо мы им не гордимся, не ценим его, но любим его стихи, читаем не при всех, а вечером, прикрыв двери, как письма возлюбленной; имя его произносим сладким шёпотом. Пушкин был первой любовью России, после него она многих любила, но Блока она познала в страшные роковые дни, в великой огневице, когда любить не могла, познала и полюбила.
Илья Эренбург
Для современников Блок был воплощением «настоящего поэта». Время требовало новых эстетических установок, нового поэтического языка. В творчестве Блока сошлось всё это, а ещё выразительная внешность и некоторая закрытость в общении с коллегами придавали его образу загадочности и странности. Считается, что Блок очень много писал (в его записных книжках есть запись о том, что он за один день написал шесть стихотворений), поэтому у него можно встретить множество самоповторов и проходных стихов. Но его творчество всегда было приближено к его жизни — насколько это возможно. В ней, как и в стихах, были и своя Прекрасная дама, и своя Незнакомка, и своя Кармен, и своя Россия, и такие вспышки творческой активности можно считать лирическим дневником. Что касается «проходных стихов»: Маяковский, который очень ревностно относился к творчеству коллег, признавался, что у Блока есть такие хорошие стихи, каких Маяковскому никогда не написать.